«Опыт о человеке»
Часть вторая. Человек и культура
История
В результате рассмотрения всех тех разнообразных и совершенно несходных друг с другом определений природы человека, которые встречались в истории философии, современные философы нередко приходили к выводу, что сам вопрос в известном смысле неверно поставлен и внутренне противоречив. В нашем современном мире, говорил Ортега-и-Гассет, мы переживаем крушение классической древнегреческой теории бытия и, соответственно, классической теории человека.
“Природа - предмет, огромный предмет, состоящий из множества меньших предметов. При всех различиях между предметами есть, однако, у них одна общая черта, заключающаяся в том, что эти предметы суть, то есть что они имеют бытие. А это означает, что они не только существуют, суть, они перед нами, но и то, что они обладают данной фиксированной структурой или плотностью. ...слово "природа" значит что-то иное. И задача естествознания состоит в том, чтобы проникнуть в глубь изменчивой видимости к неизменной природе, ее ткани. ...Сегодня-то мы знаем, что все чудеса естествознания, какими бы впечатляющими они ни были в принципе, должны стушеваться перед лицом особой реальности человеческой жизни. Почему? Если все предметы по большей части уже раскрыли свои тайны физической науке, почему только этот держится так стойко? Объяснение должно идти глубоко, добираясь до самых корней. Возможно, это всего-навсего вот что: человек - не вещь, ошибочно говорить о человеческой природе, человек не имеет природы... Человеческая жизнь... не вещь, она не имеет природы и, следовательно, мы должны направить ум на то, чтобы мыслить жизнь в терминах, категориях и понятиях, которые должны быть коренным образом отличны от тех, которые проливают свет на явления природы...”
До сих пор наша логика была логикой бытия, основанной на главных понятиях элеатов. Но с помощью этих понятий нельзя надеяться понять отличительные черты человека. Позиция элеатов была радикальной интеллектуализацией человеческой жизни. Пора вырваться из этого магического круга. “Чтобы говорить о человеческом бытии, нужно прежде всего разработать не-элеатскую концепцию бытия, подобно тому как была разработана неевклидова геометрия. Пришло время взрастить гераклитовы семена, чтобы сжать богатый урожай”. Лишь приобретя иммунитет против интеллектуализма, можно избавиться от натурализма. “Человек не имеет природы, все, что он имеет — это ... история”'.
Конфликт между бытием и становлением, который в Платоновом “Тэетете” описан как основная тема древнегреческой философской мысли, не разрешается, однако, сам собой при переходе от мира природы к миру истории. Со времен Кантовой “Критики чистого разума” мы понимаем дуализм между бытием и становлением как логический, а не метафизический дуализм. Мы уже не говорим более о двух мирах - абсолютно изменчивом и абсолютно неизменном. Субстанция и изменение рассматриваются не как различные области бытия, а как категории - условия и предпосылки нашего эмпирического знания. Эти категории суть универсальные принципы, они не ограничены особыми предметами познания. Их поэтому можно обнаружить во всех формах человеческого опыта. На самом деле даже мир истории нельзя понять и истолковать в терминах одних лишь изменений: этот мир всегда включает субстанциальный элемент, элемент бытия, хотя, конечно, его не следует понимать так же, как бытие в физическом мире. Без такого элемента вряд ли можно говорить, как это делает Ортега-и-Гассет, об истории как системе. Система ведь всегда предполагает если и не одинаковую природу, то уж по крайней мере одинаковую структуру. И в самом деле, это тождество структур - тождество формы, а не материи - всегда подчеркивали видные историки. Они говорили нам, что человек имеет историю как раз потому, что имеет природу. Так считали историки эпохи Возрождения, например Макиавелли, такую же точку зрения разделяют многие современные историки. За временным потоком и разнообразием форм человеческой жизни они надеются увидеть постоянные черты человеческой природы. В своем “Рассмотрении всемирной истории” Якоб Буркхардт98* определил задачу историка как попытку выяснить постоянные, повторяющиеся, типичные элементы, поскольку только такие элементы могут вызвать звучное эхо в нашем уме и чувствах2.
То, что мы называем “историческим сознанием”, - очень поздний продукт человеческой цивилизации. Во времена, предшествующие великим древнегреческим историкам, его нет вовсе. И даже древнегреческие мыслители были неспособны дать философский анализ специфической формы исторического мышления. Такой анализ появился лишь в XVIII в. Понятие истории впервые достигает зрелости в работах Вико и Гердера. Поначалу, когда человек впервые осознал проблему времени, когда он вышел из круга своих непосредственных желаний и потребностей и начал интересоваться происхождением вещей, он мог обнаружить лишь мифологические, а не исторические начала. Чтобы понять мир - как физический, так и социальный, - он должен был спроецировать его на мифическое прошлое. Миф - первая попытка обнаружить хронологический порядок вещей и событий, создать космологию и генеалогию богов и людей. Однако эта генеалогия и космология еще не были историческим познанием в собственном смысле. Прошлое” настоящее и будущее оставались связанными вместе: они образовывали нерасчлененное единство и неделимое целое. Мифологическое время не имело определенной структуры - оно оставалось “вечным временем”. С точки зрения мифологического сознания прошлое никогда не исчезало: оно всегда было здесь и теперь. Когда человек начал распутывать сложную ткань мифологического воображения, он почувствовал себя перенесенным в другой, новый мир; он начал создавать новое понятие истины.
Мы можем проследить за отдельными стадиями этого процесса, изучая развитие древнегреческой исторической мысли от Геродота к Фукидиду. Фукидид был первым мыслителем, рассмотревшим и описавшим историю своего собственного времени и бросившим ясный и критический взгляд в прошлое. И он осознал, что это новый и решающий шаг. Он понял, что точное различение мифологической и исторической мысли, легенды и истины - та характерная черта, которая сделает его труды “непреходящим вкладом”3. Те же чувства испытывали другие великие историки. В автобиографическом очерке Ранке99* рассказал, как он впервые пришел к осознанию своей миссии историка. В молодости он был очень увлечен романтико-историческими сочинениями Вальтера Скотта, воспринимал их с горячей симпатией, однако был немало обескуражен отдельными моментами. Он был потрясен, когда обнаружил, что описание ссоры между Людовиком XI и Карлом Смелым находится в вопиющем противоречии с историческими фактами. “Я изучил Коммина и современные сообщения, относящиеся к изданиям этого автора, и убедился, что ни Людовик XI, ни Карл Смелый такими, как их описал Скотт в романе "Квентин Дорвард", никогда не существовали. При сравнении я нашел, что действительность куда лучше и уж по крайней мере интереснее, чем все романтические выдумки. Я отбросил все это прочь и решил избегать любого вымысла в моей работе, держась одних лишь фактов”4.
Однако определение исторической истины как “согласия с фактами” - adaequatio res et intellectus - это неудовлетворительное решение проблемы: это лишь постановка проблемы, а не ее решение 100*. Несомненно, что история начинается с фактов и что в этом смысле факты - не только начало, но и цель, альфа и омега всего исторического знания. Но что такое исторический факт? Всякая фактическая истина включает в себя теоретическую истину5. Когда говорят о фактах, не просто соотносят их с непосредственными чувственными данными. Мы мыслим эмпирические, т.е. объективные факты. А эта объективность не дана: она всегда включает действие и сложный процесс суждения. Если мы хотим узнать различие между научными фактами - между фактами физики, биологии, истории, - мы всегда должны начинать, таким образом, с анализа суждений. Мы должны знать способы познания, с помощью которых можно эти факты познать.
В чем различие между физическим и историческим фактом? То и другое - части эмпирической реальности, тому и другому мы приписывем объективную истинность. Однако если мы захотим удостовериться в природе этой истины, мы пойдем различными путями. Физический факт определен наблюдением и экспериментом. Этот процесс объективации достигает своей цели, только если мы пользуемся математическим языком, языком чисел, описывая данные феномены. Явление, которое не может быть описано так, не может быть сведено к процессу измерения, не является частью нашего физического мира. Макс Планк, определяя задачу физики, говорил, что физик должен измерить все измеримые вещи и сделать все неизмеримые вещи измеримыми. Не все физические вещи или процессы измеримы непосредственно, во многих, если даже не в большинстве случаев мы зависим от непрямых методов проверки истинности и измерения. Однако физические факты всегда связаны причинными законами с другими явлениями, которые прямо наблюдаемы или измеримы. Если физик сомневается в результатах эксперимента, он может повторить и уточнить его. Его объекты присутствуют в каждый данный момент в готовности к ответам на его вопросы.
Иначе обстоит дело с историком. Его факты принадлежат прошлому, а прошлое ушло безвозвратно, его нельзя восстановить, нельзя побудить к новой жизни в простом физическом, объективном смысле. Все, что можно сделать, - это “вспомнить” его, т.е. дать ему новое, идеальное существование. Не эмпирическое наблюдение, а идеальное воссоздание, реконструкция - вот первый шаг в историческом знании. То, что мы называем научным фактом, - это ответ на заранее сформулированный научный вопрос. Но чему может направить свой вопрос историк? Он не может стать лицом к лицу с самими событиями, не может проникнуть в формы прежней жизни. Он может лишь косвенно подойти к своему предмету. Он должен считаться со своими источниками. А ведь эти источники - не физические вещи в обычном смысле этого слова. Они заключают в себе новый и особый момент. Историк, так же, как и физик, живет в материальном мире. Однако то, с чем он имеет дело, начиная исследование, - это не мир физических объектов, а символический универсум - мир символов. Мы должны научиться прежде всего понимать эти символы. Любой исторический факт, как бы он ни был прост с виду, должен прежде всего определяться и пониматься в рамках этого предварительного анализа символов. Первые и непосредственные объекты нашего исторического познания - не вещи или события, а документы или памятники. Только через посредство и вмешательство этих символических данных можно понять реальные исторические данные - события и людей прошлого.
Прежде чем приступить к общему обсуждению этой проблемы, я попытаюсь пояснить этот момент ссылкой на один конкретный пример. Тридцать пять лет назад в Египте под развалинами дома был найден древний папирус. На нем было несколько записей, которые казались заметками адвоката или государственного нотариуса, касающимися его дел, - наброски завещаний, юридические контракты и т.д. С этой точки зрения папирус принадлежал просто материальному миру; ни исторического значения, ни, так сказать, исторического существования он не имел. Но тогда же под первым текстом был открыт второй, в котором были узнаны остатки четырех дотоле неизвестных комедий Менандра. С этого момента природа и значение этого свитка кру~о изменились. Это уже был не “кусок материи”, - папирус стал историческим документом величайшей ценности и интереса. Он стал свидетельством важной стадии в развитии древнегреческой литературы. Это значение, однако, не было непосредственно очевидным. Свиток должен был подвергнуться критическому разбору, тщательному лингвистическому, филологическому, литературному и эстетическому анализу. А после этого сложного процесса он уже не был просто вещью - он был отягощен значением. Он стал символом, а этот символ дал нам новый взгляд на греческую культуру - греческую жизнь и греческую поэзию6.
Все это кажется очевидным и несомненным. Любопытно, однако, что эта фундаментальная характеристика исторического знания была целиком забыта в наших современных дискуссиях об историческом методе и исторической истине. Большинство авторов усматривали различие между историей и наукой в логике, а не в объекте истории. Они прилагали величайшие усилия для построения новой логики истории. Все эти попытки были обречены на неудачу. Ведь логика - очень простая и неизменная вещь. Она одна, ибо истина одна. В вопросе об истине историк связан теми же самыми формальными правилами, что и ученый. В способах приведения доводов и аргументации, в своих индуктивных выводах, в исследовании причин он подчинен тем же самым общим законам мышления, что и физик или биолог. На уровне этих фундаментальных видов деятельности человеческого ума невозможно провести различие между разными познавательными областями. При рассмотрении этой проблемы придется согласиться с Декартом: “...все знания в целом являются не чем иным, как человеческой мудростью, остающейся всегда одинаковой, как бы ни были разнообразны те предметы, к которым она применяется, и ...это разнообразие имеет для нее не более значения, нежели для солнца разнообразие освещенных им тел...”7.
Как бы разнообразны ни были объекты человеческого познания, формы знания всегда демонстрируют внутреннее единство и логическую однородность. Историческая и естественнонаучная мысль различимы не по их логической форме, а по их целям и содержанию. При описании этого различия недостаточно сказать, что ученый имеет дело с объектами настоящего, а историк - с объектами прошлого: такое различение будет ошибочным. Подобно историку ученый может очень хорошо проникать в происхождение вещей. Это, например, было сделано Кантом. В 1755г. он построил астрономическую теорию, которая стала универсальной историей материального мира. К решению исторической проблемы он применил новый метод физики - метод Ньютона. Таким образом он создал небулярную гипотезу, с помощью которой попытался объяснить эволюцию настоящего космического порядка, исходя из первоначального недифференцированного и неорганизованного состояния материи. Это была проблема естественной истории, а не история в ее специфическом смысле. История стремится раскрыть не прежние, более ранние состояния физического мира, а предшествующие стадии человеческой жизни и культуры. Для решения этой проблемы он может использовать научные методы, но не может ограничиться данными, полученными посредством этих методов. Нет ни одного объекта, свободного от законов природы. В этом смысле исторические объекты не представляют собой особой отдельной и самодостаточной реальности: они воплощены в виде физических объектов. Но несмотря на такую воплощенность, они принадлежат, так сказать, более высоким сферам. То, что называется историческим смыслом, не меняет облика вещей, не привносит в них новые качества. Он, однако же, придает вещам и событиям новую глубину. Когда ученый хочет вернуться в прошлое, он использует не понятия или категории, но те же самые наблюдения над настоящим. Он связывает настоящее с прошлым, прослеживая цепь причин и следствий. Он изучает в настоящем материальные следы прошлого.
Таковы, например, методы геологии и палеонтологии. История тоже начинает с таких следов, ибо без этого невозможно сделать ни шагу. Но это лишь первая, предварительная задача. Историк добавляет к этой действительной эмпирической реконструкции символическую реконструкцию. Он должен научиться читать и интерпретировать документы и памятники не только как мертвые остатки прошлого, но как его живые послания - послания, адресованные нам, но написанные на своем собственном языке. Однако символическое содержание этих посланий не наблюдаемо непосредственно. В том-то и состоит работа лингвиста, филолога и историка, чтобы заставить их говорить, сделать понятным для нас их язык. Главное различие между работой историка и геолога с палеонтологом состоит вовсе не в особенностях логической структуры исторической мысли, а в ее особой задаче, особой миссии. Если историк не может расшифровать символический язык памятника, история остается для него книгой за семью печатями. В некотором смысле историк гораздо более лингвист, чем естествоиспытатель. Но он не только изучает разговорные и письменные языки человечества - он пытается проникнуть в смысл и других символических способов выражения. Он находит свои тексты не только в книгах, летописях и мемуарах: он должен читать иероглифы или клинописные таблицы, разбираться в цветах на полотне, в статуях из мрамора или бронзы, в соборах и храмах, монетах и драгоценностях. Он, однако, не должен рассматривать все эти вещи просто с точки зрения антиквара, коллекционирующего и сохраняющего сокровища прежних времен. То, чего взыскует историк, - это, пожалуй, материализация духа прошлого. Этот самый дух он открывает в законах и статуях, в хартиях или биллях о правах, в социальных институтах и в политических конституциях, в религиозных ритуалах и церемониях. Для подлинного историка все это не окаменевшие факты, а живые формы. История - это попытка собрать вместе все эти disjecta membra, разрозненные члены тела прошлого, синтезировать и отлить их в новую форму.
В эту сторону исторического процесса глубже всего из основоположников современной философии истории проник Гердер. Его труды представляют собой не только воспоминания о прошлом - они прямо-таки воскрешают прошлое. Гердер не был историком в собственном смысле слова. Он не оставил нам великих исторических трудов. И его философские достижения несравнимы с работами Гегеля. Тем не менее именно он был пионером нового идеала исторической истины. Без него не были бы возможны работы Ранке или Гегеля. Он ведь обладал великой неповторимой способностью оживлять прошлое, заставлять красноречиво говорить любые фрагменты и следы человеческой морали, религии, культурной жизни. Именно эта черта трудов Гердера вызвала такой восторг у Гёте. В одном из своих писем он писал, что в Гердеровых исторических описаниях он находил не только “шелуху и скорлупу человеческих существ”: то, что его особенно восхищало, - это гердеровская “способность отметать - не просто отсеивать золото от хлама, но превращать сам хлам в живое растение”8.
Именно этот “палингенезис”, это возрождение прошлого отмечает и отличает великого историка. Шлегель назвал историка einen ruckwarts gekehrten Propheten, обращенным в прошлое пророком9. Это именно пророчество о прошлом - разоблачение его тайной, скрытой жизни. История не может предсказать будущие события — она может лишь интерпретировать, истолковывать прошлое. Но человеческая жизнь - организм, в котором все элементы взаимообусловлены и взаимообъяснимы. Следовательно, новое понимание прошлого дает тем самым новую перспективу будущего, что в свою очередь, становится стимулом интеллектуальной и социальной жизни. Ради этой двойной точки зрения на мир - в перспективе и в ретроспективе - историк должен выбирать исходные позиции. Он может найти такую отправную точку лишь в своем собственном времени. Он не в состоянии освободиться от условий своего данного, настоящего опыта. Историческое знание есть ответ на определенные вопросы, ответ, который может дать прошлое; но сами вопросы порождены и продиктованы настоящим - нашими настоящими интеллектуальными интересами, равно как и современной нравственной жизнью и социальными потребностями.
Эта связь между настоящим и прошлым несомненна; но из этого могут вытекать весьма различные выводы касательно достоверности и ценности исторического знания. В современной философии сторонник наиболее радикального “историцизма” - это Кроче: для него история - не только особая область реальности, но вся реальность. Его тезис о том, что вся история есть современная история, ведет, таким образом, к полному отождествлению философии и истории. Помимо человеческой истории не существует никаких областей бытия и никаких других предметов философского noзнания10. К противоположному заключению пришел Ницше. Он также настаивал на том, что “мы можем объяснить прошлое только тем, что есть высокого в настоящем”. Но это положение для него лишь исходный пункт для мощных атак на ценность истории. В “Несвоевременных размышлениях”, с которых Ницше начал как философ и критик современной культуры, он бросил вызов так называемому “историческому смыслу” нашего времени. Он попытался доказать, что этот исторический смысл, отнюдь не будучи заслугой и привилегией нашей культурной жизни, представляет собой ее внутреннюю опасность. Именно от этой болезни мы и страдаем. У истории нет другого смысла - она должна служить жизни и действию. Если раб узурпировал власть, если он стал господином, он мешает усилиям жизни. Переизбыток истории уродует нашу жизнь, приводит ее к вырождению. История мешает мощным импульсам новой деятельности, парализует деятеля, мы ведь в большинстве своем тогда только и можем действовать, когда забываем. Неограниченное историческое чувство толкает к логической крайности к искоренению будущего11. Но это суждение обусловлено искусственным разграничением у Ницше жизни действия и жизни мысли. В этих своих нападках Ницше остается сторонником и учеником Шопенгауэра, понимая жизнь как проявление слепой воли. слепота становится у Ницше условием подлинно активной жизни; мысль и Сознание оказываются противостоящими жизненности. Без этой предпосылки следствия ее у Ницше становятся шаткими. Конечно, наше Сознание прошлого не должно ослаблять или уродовать наши активные силы: если его использовать правильно, Сознание прошлого должно дать более свободный взгляд на настоящее и усилить нашу ответственность перед будущим. Человек не может сформировать будущее, не зная условий настоящего и своей ограниченности прошлым. По словам Лейбница, on recede pour mieux sauter, надо отойти, чтобы выше прыгнуть. Гераклит измыслил для физического мира афоризм обо; avco катсо p.vn, путь вверх-вниз - один и тот же12. То же можно сказать и об историческом мире. Даже наше историческое Сознание есть “единство противоположностей”: в нем соединены противоположные полюсы времени, благодаря чему мы чувствуем непрерывность человеческой культуры.
Эти единство и непрерывность особенно ярко проявляются в сфере нашей интеллектуальной культуры, в истории математики, естествознания или философии. Невозможно даже пытаться написать историю математики или философии без четкого представления о существе проблем этих двух наук. Факты философского прошлого учений и систем великих мыслителей не имеют никакого значения без их интерпретации. А этот процесс интерпретации никогда полностью не останавливается. Как только в познании возникает новое видение, новый взгляд на вещи, так мы должны пересматривать наши суждения. Пожалуй, наиболее характерный и поучительный пример - изменение взглядов на Сократа. Существуют Ксенофонтов, Платонов Сократ, есть Сократ стоиков, скептиков, мистиков, рационалистов, наконец, романтический Сократ. Они все совершенно различны. И тем не менее они вовсе не ложны: каждый из них дает новый аспект, новую перспективу рассмотрения исторического Сократа, его интеллектуального и морального облика. Платон видел в Сократе великого диалектика и учителя нравственности; Монтень - антидогматического философа, признававшегося в своем незнании; Фридрих Шлегель и романтики подчеркивали сократовскую иронию. Но ведь все то же самое можно проследить и относительно Платона: существует мистический Платон, Платон неоплатоников, христианский Платон, Платон Августина и Марсилио Фичино, рационалистический Платон, Платон Мозеса Мендельсона, а в последние десятилетия был представлен кантианский Платон. Можно снисходительно улыбнуться всем этим различным толкованиям. Однако они имеют не только негативную, но и позитивную сторону: все они в той или иной мере вносят свой вклад в понимание и систематическую оценку произведений Платона. Каждое из них настаивает на определенном аспекте, который действительно характеризует произведения Платона, но может быть обнаружен лишь в результате сложнейшего мыслительного процесса. На это указывает Кант, когда в “Критике чистого разума” говорит о Платоне. “...Нередко и в обыденной речи, - говорил Кант, - ив сочинениях путем сравнения мыслей, высказываемых автором о своем предмете, мы понимаем его лучше, чем он сам себя, если он недостаточно точно определил свое понятие и из-за этого иногда говорил или даже думал - несогласно со своими собственными намерениями”13. История философии ясно доказывает, что полное определение понятия очень редко дается в произведениях мыслителя, который первым ввел его. Ведь философское понятие, вообще говоря, - это скорее проблема, чем решение проблемы, и ее полное значение нельзя понять, покуда она остается в скрытом состоянии. Ее нужно выявить, чтобы понять во всем ее значении, а этот перевод из скрытого, имплицитного, в явное, эксплицитное, состояние - дело будущего.
Можно было бы возразить, указав, что этот непрерывный процесс истолкования и переистолкования действительно необходим в истории идей, но необходимость в нем отпадает, когда мы подходим к “реальной” истории - истории человека и человеческих действий. Ведь здесь мы должны иметь дело с твердыми, осязаемыми фактами - фактами, которые достаточно связать друг с другом, чтобы понять их. Даже политическая история - не исключение из этого общего методологического правила. То, что относится к истолкованию великих мыслителей и их философских сочинений, относится также к суждениям о великих политических деятелях. Фридрих Гундольф написал целую книгу - не о Цезаре, а об истории Цезаревой славы и о разнообразии интерпретаций его характера и его политической миссии от античности до наших дней'4. Даже в нашей социальной и политической жизни многие основные тенденции обнаруживают свою полную силу и жизненность лишь на относительно поздней стадии. Политический идеал и социальная программа, уже давно понимаемая в имплицитном смысле, становится явными, эксплицитными в позднейшем развитии, “... многие идеи американцев, - писал С.Э. Морисон в своей истории Соединенных Штатов, - были вывезены ими с родины. В Англии эти идеи существовали столетиями, несмотря на давление и препятствие со стороны монархии Тюдоров и аристократии вигов; в Америке все эти идеи получили возможность свободного развития. Так предрассудки доброй старой Англии были мумифицированы в американском Билле о правах, и институты, давно забытые в Англии, ... остались с малыми изменениями в Соединенных Штатах до середины XIX века. Безотчетной миссией Соединенных Штатов стало сделать явным то, что долгое время
скрыто существовало в Британской Конституции, и доказать ценность, значимость принципов, надолго забытых в Англии эпохи Георга III”'5. В политической истории нас интересуют вовсе не голые факты. Мы хотим понять не только действия, но и деятелей. Наше суждение о ходе политических событий зависит от нашей концепции людей, которые в них вовлечены. Как только мы увидим индивидов в новом свете, мы должны изменить и наше понимание событий. Однако даже и такое подлинно историческое видение не может быть достигнуто без постоянного процесса пересмотра. “Величие и падение Рима” Ферреро""* во многих важных моментах отличается от описания того же периода Моммзеном102*. Во многом эти разногласия связаны с тем, что авторы совершенно различным образом осмысливают Цицерона. Однако для того, чтобы вынести точное суждение о Цицероне, недостаточно точно знать все события времени его консульства, роль, которую он играл в раскрытии заговора Кати-лины или в гражданской войне между Помпеем и Цезарем. Ведь все это остается сомнительным и двусмысленным, пока я не знаю человека, пока я не понял его личность и характер. А для этого нужна некая символическая интерпретация. Нужно не только изучать речи и философские сочинения Цицерона - нужно читать его письма к дочери Туллии и к близким друзьям, почувствовать обаяние или изъяны его личного стиля. Только соединив вместе все эти косвенные данные, можно прийти к подлинному образу Цицерона и к пониманию его роли в политической жизни Рима. Если историк не остается только летописцем, если он не довольствуется хронологическим рассказом о событиях, он всегда должен выполнять воистину трудную задачу: он должен выявлять единство среди неисчислимых и часто противоречивых проявлений исторического характера.
Для иллюстрации этого я хочу привести другой характерный пример, взятый из труда Ферреро. Одно из наиболее важных событий римской истории - событий, определивших будущую судьбу Рима, а значит, и судьбу мира, - битва при Акциуме. Его обычная версия такова: Антоний покинул битву потому, что Клеопатра, испуганная и отчаявшаяся в ее исходе, повернула корабль и бежала. Антоний решил следовать за ней, покинув своих солдат и друзей ради Клеопатры. Если эта традиционная версия верна, мы должны были согласиться с Паскалем, допустив, что, будь нос Клеопатры короче, облик мира был бы иным16. Ферреро, однако, прочитал исторический текст иначе. Он счел любовную историю Антония и Клеопатры легендой. Антоний женился на Клеопатре не из-за своей пылкой любви к ней. Наоборот, он осуществил важный политический план. “Антоний жаждал Египта, а не его красавицу-царицу: он рассчитывал с помощью династического брака установить римский протекторат над долиной Нила и располагать для войны с персами сокровищами царского дома Птолемеев. ...Династическим браком он обеспечивал себе все преимущества подлинного обладания, избегая риска аннексии, - так проблема была им решена с помощью уловки, которая,... вероятно, была придумана Цезарем. Романтическая история Антония и Клеопатры прикрывала, по крайней мере, поначалу, политический договор. Клеопатра рассчитывала браком укрепить пошатнувшуюся власть, Антоний помещал долину Нила под римский протекторат. ...Подлинная история Антония и Клеопатры - один из наиболее трагических эпизодов борьбы, терзавшей Римскую империю на протяжении четырех столетий вплоть до ее уничтожения, - борьбы между Востоком и Западом. ...В свете этих соображений поведение Антония становится очень понятным. Брак в Антиохии, отдававший Египет под римский протекторат, - решающий акт политики, направленный на перенос центра правления на Восток...”17.
Приняв такую интерпретацию характеров Антония и Клеопатры, придется все отдельные события, в том числе и битву при Акциуме, рассматривать в новом и ином свете. Бегство Антония с поля битвы, поясняет Ферреро, не было продиктовано ни страхом, ни чувством слепой страстной любви - это был заранее расчетливо обдуманный политический акт. “С упорством, уверенностью и сознанием силы честолюбивой женщины, смелой и самовольной царицы Клеопатра стремилась убедить триумвира... вернуться морем в Египет... В начале июля Антоний, казалось, еще раздумывал о возвращении в Египет. Нельзя было, однако, осуществить это намерение, оставив Италию Октавиану, отложив попечение о делах республики и предав римских сенаторов, ради Антония покинувших Италию. Поэтому хитрая Клеопатра и придумала другой план: морскую битву, которая прикрывала отступление. Часть армии должна была погрузиться на корабли, другие подразделения должны были отправиться охранять самые важные пункты Греции, флот же должен находиться под парусами, чтобы быть готовым вступить в бой или атаковать в случае наступления со стороны врага; затем паруса должны были быть направлены в Египет”18.
Я не отстаиваю здесь никакого мнения относительно корректности этого утверждения: этим примером я лишь хотел проиллюстрировать применение общего метода, которым осуществляется историческая интерпретация политических событий. В физике факты считаются объясненными, когда они поставлены в упорядоченные отношения троякого рода - пространственные, временные и причинно-следственные. Так они полностью определены, и это то самое определение, которое имеют в виду, когда говорят об истинности или реальности физических фактов. Объективность исторических фактов - совершенно другого, более высокого порядка. Здесь также необходимо определять время и место события. Но когда дело доходит до объяснения причин, встает новая проблема. Когда известны все факты в их хронологической последовательности, уже налицо общая схема и скелет исторического явления, однако мы еще не знаем его реальной жизни. Между тем понимание человеческой жизни - общая тема и высшая цель исторического познания. В истории все произведения человека, все его дела рассматриваются как осадки проявления его жизни — вот мы и хотим восстановить их в первозданности, т.е. хотим понять и почувствовать жизнь, которая их породила.
В этом отношении историческое мышление - это не воспроизведение, а, напротив, сам действительный исторический процесс. В исторических документах и памятниках прошлая жизнь приобрела уже некоторую форму. Человек не может прожить свою жизнь без постоянных усилий выразить ее. Способы этого выражения разнообразны и многочисленны, но все они - сплошные свидетельства одной лишь главной тенденции. Платон в теории любви определяет любовь как желание бессмертия. В любви человек стремится разорвать цепь своего индивидуального и эфемерного существования. Этот главнейший инстинкт можно удовлетворить двумя путями. “Те, у кого разрешиться от бремени стремится тело... обращаются больше к женщинам и служат Эроту именно так, надеясь деторождением приобрести бессмертие и счастье и оставить о себе память на вечные времена. Беременные же духовно... беременны тем, что как раз душе и подобает вынашивать”19.
* Памятники на вечные времена (лат.)
В пламени пожара Александрийской библиотеки навсегда погибли бесчисленные и бесценные документы. Но даже и сохранившиеся памятники постепенно исчезнут, если их не будет постоянно поддерживать искусство историка. Чтобы овладеть миром культуры, нужно постоянно восстанавливать его в исторической памяти 103*. Но удержание в памяти - не простой акт воспроизведения. Это новый интеллектуальный синтез — конструктивный акт. В этом воспроизведении человеческий дух движется в направлении, противоположном тому, которым следует первоначальный процесс. Все произведения культуры возникают в акте упрочения, стабилизации. Человек не мог бы передавать свои мысли и чувства, а значит, не мог бы и жить в социальном мире, если бы не обладал особым даром объективировать свои мысли, придавать им устойчивую и постоянную форму. В этих фиксированных, устойчивых формах, окаменевших продуктах человеческой культуры история обнаруживает первоначальные динамические импульсы. Дарование великих историков именно в том и состоит, чтобы свести все такие факты к их fieri*, все продукты к процессам, все неподвижные вещи или установления к сгусткам их творческой энергии. Политические историки рисуют нам жизнь, полную страстей и эмоций, жестоких схваток между политическими партиями, конфликтов и войн между различными нациями.
* Возниковению, становлению (лат.)
Чувствуются большие интеллектуальные и моральные силы, которые только и могли произвести такой организм, как римское право; впечатляет способность римского духа к упорядочению, организованности, подчинению. В зеркале римских законов Моммзен старался показать римский мир. “Пока юриспруденция игнорировала государство и народ, а история и филология игнорировала закон, то и другое зря стучалось в двери римского мира”, - писал он.
Если задачи истории понимать именно так, многие проблемы, обсуждаемые в последние годы с такой страстью и получающие такое обилие самых разных решений, могут быть разрешены без труда. Современные философы часто пытались построить своего рода логику истории. Естествознание, утверждали они, основывается на логике универсального, а история - на логике индивидуального. Виндельбанд назвал суждения естествознания номотетическими, а истории - идиографическими 22. Первые дают общие законы, вторые описывают отдельные факты. Это различение становится основой всей Риккертовой теории исторического знания. “Эмпирическая реальность выступает как природа, когда мы рассматриваем ее с точки зрения всеобщего; она же выступает как история, когда мы рассматриваем ее с точки зрения частного, единичного”23.
Невозможно, однако, разделить оба эти момента - всеобщее и отдельное - столь абстрактным и искусственным образом. Любое суждение — это всегда синтетическое единство обоих этих моментов, поскольку содержит элементы всеобщности и отдельности. Эти элементы не противостоят в нем друг другу - они взаимопроникают и обусловливают друг друга. “Универсальность, всеобщность” - это не термин, обозначающий некоторое мыслительное поле, это выражение, обозначающее главную черту, функцию мысли: мысль всегда универсальна, всеобща. С другой стороны, описание отдельных фактов, некоторого “здесь и теперь” не составляет привилегию истории. Уникальность исторических событий часто связывалась с представлением об особенности, отличающей историю от науки. Этот критерий, однако, недостаточен. Геолог, описывающий разные состояния земли в различные геологические периоды, также сообщает о конкретных и уникальных событиях. Эти события неповторимы, их нельзя наблюдать в том же виде в другое время. В этом отношении описание геолога не отличается от исторического описания, подобного, скажем рассказу Грегоровиуса об истории Рима в средние века. Однако историк не только дает ряд событий в определенном хронологическом порядке: эти события для него - лишь наружная поверхность, оболочка, под которой он ищет человеческую и культурную жизнь - жизнь поступков и страстей, вопросов и ответов, запросов и решений. Для всего этого историк не может придумать новый язык и новую логику; он не может думать и говорить, не пользуясь общими терминами. Но он вносит в свои понятия и слова свое собственное внутреннее чувство, а все это придает картине новые звуки и краски - колорит личной жизни человека.
Основная дилемма исторической мысли как раз здесь и возникает. Несомненно, именно богатство и разнообразие, глубина и интенсивность своего собственного личного опыта - отличительная черта большого историка. Без этого труды останутся бесцветными и безжизненными. Но можно ли, однако, достичь на этом пути высшей объективности исторического знания, можно ли обнаружить истину вещей и событий? И как это сдедать? Не есть ли “личностная истина” противоречивое понятие? Ранке однажды выразил желание уйти в тень, стушеваться для того лишь, чтобы сделать себя простым зеркалом вещей, чтобы увидеть события такими, какими они были на самом деле. Ясно, однако, что это парадоксальное утверждение должно пониматься не как решение, а как проблема. Последовательно вытравляя из рассказа признаки своей индивидуальной жизни, историк не может таким путем достичь высшей объективности. Наоборот, таким образом он может лишь уничтожить в себе лучшее орудие исторической мысли. Притушив свет своего собственного личного опыта, я перестаю замечать опыт других и не могу судить о нем. Без собственного, личного опыта в области искусства никто не может написать историю искусств; только подлинный мыслитель может написать историю философии. Мнимую антитезу между объективностью исторической истины и субъективностью историка можно разрешить различными путями.
“Мы сидим у пирамид,
Как судилище народов,
В годы мира, войн, походов,
Сохраняя тот же вид” .
Такой сарказм, однако, весьма поверхностен. Нельзя, изучая произведения Ранке, не проникнуться глубинами его личной жизни и религиозного чувства. Этим чувством пронизаны все его исторические сочиненияя. Религиозность Ранке достаточно широка для того, чтобы объять всю сферу религиозной жизни. Прежде чем отважиться на описание Реформации, он завершил огромное сочинение об истории папства. Особый характер его религиозного сознания как раз не позволял ему толковать религиозные вопросы в духе фанатизма или простой апологетики. Он понимал историю как вечный конфликт между великими политическими и религиозными идеями. Чтобы рассмотреть этот конфликт в его подлинном свете, он должен был изучить всех участников и всех действующих лиц этой исторической драмы. Симпатии Ранке, да и симпатии всякого подлинного историка — это симпатии особого рода: они не предполагают дружбу или участие, они охватывают и друзей, и противников. Такая форма симпатии очень похожа на подобное явление у великих поэтов. Еврипид не симпатизирует Медее, Шекспир - леди Макбет или Ричарду III. Тем не менее эти авторы заставляют нас понять характеры персонажей, проникнуть в их страсти и мотивы. Выражение tout comprendre est tout pardonner (“все понять — все простить”) не имеет силы ни для произведений великого художника, ни для творений большого историка. Их симпатии не включают ни моральное суждение, ни оценку или суждение отдельных действий. Конечно, историк волен и осудить, но прежде он хочет понять и истолковать.
Шиллер отчеканил афоризм: Die Weltgeschichte ist das Weltgericht (история мира есть суд над миром) - и эта мысль эхом отозвалась у Гегеля, став одним из краеугольных камней его философии истории. “Принципы народных духов, - писал Гегель, - суть воо6щ,е ограниченные, и их судьбы и деяния в их взаимоотношениях представляют собой выступающую в явлении диалектику конечного характера этих духов, из которой всеобщий дух, мировой дух, столь же порождает себя, сколь и судит их по своему праву - а его право есть наивысшее, - во всемирной истории, как во всемирном суде... Она есть суд, потому что в ее в себе и для себя всеобщности особенное, пенаты, гражданское общество и народные духи в их пестрой действительности, суть лишь как идеальное, и движение духа в этом элементе состоит в выявлении этого состояния”26. Даже Ранке, в основе противоположный Гегелю по взглядам мыслитель, мог бы подписаться под этими словами. Но он понимал миссию историка не столь самонадеянно. Он полагал, что в грандиозном суде над мировой историей историк должен подготовить, а не произносить приговор. Это вовсе не похоже на нравственное безразличие: напротив, это чувство высочайшей моральной ответственности. Историк, согласно Ранке, не прокурор и не защитник. Если он и выступает как судья, то только как juge d'instruction — судебный следователь. Он собирает все данные и документы, чтобы представить их на высший суд законов — мировой истории. Если он терпит неудачу в выполнении этой задачи, если под влиянием личных предпочтений или ненависти он замалчивает или искажает хотя бы одно свидетельство, - он пренебрегает своим высшим долгом.
Такое этическое понимание своей задачи, достоинства и ответственности историка - одна из главных заслуг Ранке - сообщило его произведениям широкие и свободные перспективы. Его универсальная симпатия охватывала оно антропоморфно, но не эгоцентрично. Не боясь парадокса, можно сказать, что история стремится к “объективному антропоморфизму”. Давая нам знание полиморфизма человеческого существования, она освобождает нас от случайностей, капризов и предрассудков отдельного единичного момента. Именно в этом обогащении и расширении, а вовсе не в устранении нашего Я, познающего и чувствующего Эго, и состоит цель исторического познания.
Такой идеал исторической истины формировался очень медленно. Даже греческая мысль при всем ее богатстве и глубине не достигла в этом отношении необходимой зрелости. Но в процессе развития современного сознания открытие и формулировка такого понимания истории стала одной из самых важных наших задач. В XVII в. историческое познание затемнялось другим идеалом истины. История еще не нашла своего места под солнцем, оставаясь в тени математики и математической физики. Однако в начале XVII в. в современном мышлении произошла переориентация. XVIII в. часто рассматривают как век неисторический и антиисторический. Это односторонняя и ошибочная точка зрения: мыслители XVIII в. были подлинными пионерами исторического мышления. Они поставили новые вопросы и нашли новые способы ответов на эти вопросы. Историческое исследование стало одним из необходимых инструментов философии Просвещения32. Однако и в XVIII в. преобладала прагматическая концепция истории. Новая критическая концепция истории возникла лишь в начале XIX в. - у Нибу-ра106* и Ранке. С тех пор современная концепция истории завоевывает прочные позиции и распространяет свое влияние на всю область человеческого познания и культуры.
Было, однако, нелегко определить специфический характер исторической истины и исторического метода. Большинство философов были склонны скорее отрицать, чем объяснять эту специфику. Пока историк продолжает придерживаться особых личных взглядов, пока он порицает или восхваляет, одобряет или осуждает, считают они, историк никогда не поднимается до уровня, необходимого для решения своих задач: сознательно или бессознательно он искажает тем самым объективную истину. Историк должен отрешиться от заинтересованности в вещах и событиях для того, чтобы увидеть их в подлинном свете. Этот методологический постулат получил наиболее ясное и впечатляющее выражение в исторических сочинениях Тэна. Историк, заявлял Тэн, действует подобно натуралисту-естествоиспытателю. Он должен освободиться не только от всех условностей и предубеждений, но даже от всех личных пристрастий и моральных норм. “Что касается ее [науки], - писал Тэн во введении к "Философии искусства", - то она симпатизирует всем формам искусства и всем школам, даже таким, которые кажутся противоположными; она рассматривает их как проявление человеческого духа; она полагает, что чем многочисленнее и противоречивее они, тем более граней человеческого духа обнаруживается в них; она поступает как ботаника, которая с одинаковым интересом изучает померанцевое дерево и лавр, сосну и березу; она сама представляет род ботаники, изучающей не растения, а творения человека. В этом отношении она следует общему движению, которое сближает ныне общественные науки с естествознанием и, сообщая первым принципы, осторожность при исследовании, руководящие начала второго, дает им ту же прочную основу и обеспечивает такое же быстрое движение вперед”33. Если принять такую точку зрения на проблему объективности истории, то может показаться, что решить ее проще простого.
Историк, подобно химику или физику, должен изучать причины вещей, вместо того чтобы судить об их ценности. “Важность не в том, какие будут факты - физические или нравственные, причины найдутся одинаково у тех и других; причины эти отыщете вы для объяснения тщеславия, храбрости и правдивости, точно так же, как отыскиваете их для объяснения пищеварения, мышечного движения, животной теплоты. Порок и добродетель - такие же продукты, как купорос и сахар; и всякое сложное данное родится от столкновения других более простых данных, от которых оно зависит. Поищем же первоначальные данные нравственных качеств, как ищем такие же данные физических свойств”. В обоих случаях нужно искать те же всеобщие и неизменные причины, которые “всеобщи, постоянны, присущи каждому моменту и каждому обстоятельству, действуют везде и всегда, ничем не уничтожимы и, наконец, непогрешимо преобладают, потому что мешающие им случайности, будучи ограниченны и частичны, уступают глухому и беспрерывному давлению их усилия. Таким образом, общая структура вещей и главные черты событий являются их делом, а религии, философские системы, поэзия, промышленность, общественные и семейные формы — в сущности не более как отпечатки, оставленные их давлением”34.
Я не намерен здесь углубляться в дискуссию с этой системой исторического детерминизма и в критику ее35. Отказ от исторической причинности - как раз ложный путь борьбы с таким детерминизмом, поскольку причинность - общая категория, охватывающая все поле человеческого познания. Она не ограничивается отдельной областью - миром материальных явлений. Свобода и причинность не должны рассматриваться как различные или противоположные метафизические силы: они лишь различные модусы суждений. Даже Кант, наиболее решительный поборник свободы и этического идеализма, никогда не отрицал, что все наше эмпирическое знание - знание о человеке, как и знание физических вещей, должно подчиняться принципу причинности. “Следовательно, можно допустить, - писал Кант, - что если бы мы были в состоянии столь глубоко проникнуть в образ мыслей человека, как он проявляется через внутренние и внешние действия, что нам стало бы известно каждое, даже малейшее побуждение к ним, а также все внешние поводы, влияющие на него, то поведение человека в будущем можно было бы предсказать с такой точностью, как лунное или солнечное затмение, и тем не менее утверждать при этом, что человек свободен”36. Здесь мы не касаемся этого аспекта проблемы - метафизической или этической концепции свободы. Нас интересует лишь отражение, отголоски этой коцепции в историческом методе. При изучении главных произведений Тэна с удивлением замечаешь, что практически таких отголосков очень немного.
На первый взгляд кажется, что различие между концепциями исторического мира у Тэна и Дильтея огромно и затрагивает самое существо дела: оба мыслителя рассматривают проблему с совершенно различных позиций. Дильтей подчеркивает самостоятельность истории, ее несводимость к естествознанию, ее специфичность как науки о духе, Geisteswis-senschaft. Тэн страстно отрицает такой взгляд: история никогда не станет наукой, если будет следовать таким путем. Есть только один способ и путь научного мышления. Однако точка зрения Тэна серьезно уточняется, когда он сам начинает исследовать и описывать исторические феномены. “Когда вы перелистываете большие, жесткие листы какого-нибудь фолианта, - спрашивает он, - пожелтевшие страницы манускрипта, словом, поэму, свод законов, символ веры, - что вас прежде всего поражает в нем? — То, что он создался не сам собой. Он не более как форма, похожая на окаменелую раковину, отпечаток, похожий на след, оставленный на камне каким-нибудь животным, которое некогда жило, а теперь погибло. Под раковиной пряталось животное, под историческим документом скрывался человек. Зачем изучаете вы раковину, как не для того, чтобы составить себе понятие о животном? Точно так же вы изучаете документ для того, чтобы распознать человека: раковина и документ - это мертвые остатки, имеющие значение лишь в смысле указаний на полное и живое существо. До этого-то существа и необходимо добраться, его-то и надо снова осознать. Те ошибаются, кто смотрит на исторический документ только как на документ. Становиться на такую точку зрения - значит смотреть на вещи глазами педанта и подпадать под влияние библиотекарской иллюзии. В сущности нет ни мифологий, ни языков, а есть люди, которые подбирают слова и образы... Все существующее существует лишь по отношению к личности: пот почему можно узнать эту личность. Когда вы определили связь догматов, классификацию поэм, прогресс конституций или преобразование наречий, то вы этим расчистили только почву для истории; настоящая же история возникает лишь тогда, когда историк начинает замечать сквозь расстояние времени живого, действительного человека, полного страстей, наделенного известными привычками, с его голосом, его чертами лица, платьем, - словом, человека, представление о котором так же полно и отчетливо, как представление о лице, только что встреченном на улице.
Попробуем же уничтожить по возможности тот громадный промежуток времени, который мешает нам видеть человека собственными глазами - глазами нашего ума... язык, законодательство, свод нравственных правил - все это вещь всегда отвлеченная; полное же знание представляет человек действующий, телесный и видимый, который ест, ходит, борется, работает... Больше всего следует заботиться, чтобы по возможности пополнить современным, личным, непосредственным и ощутительным наблюдением, которым мы не можем больше пользоваться; обратим для себя прошлое в настоящее. Для суждения о предмете надо, чтобы он был налицо, - отсутствующие предметы наблюдать невозможно. Конечно, воссоздание это всегда неполно; оно дает лишь общие выводы, но с этим необходимо примириться; лучше обладать отрывочным и неполным знанием, чем вовсе его не иметь или иметь ложное, а единственное средство ознакомиться с делами прошлого - видеть людей прошлого”37.
Все это совершенно согласуется с той точкой зрения на историю и исторический метод, которую мы пытались выразить и обосновать выше. Но ведь если эта точка зрения верна, то нельзя свести, “редуцировать” историческое мышление к методам научного познания. Если бы мы даже знали все законы природы, если бы даже могли применить к человеку все наши статистические, экономические, социологические правила, это не помогло бы нам “узреть” человека в его индивидуальных особенностях. Мы движемся здесь уже не в физическом, а в символическом мире. А для понимания и истолкования символов нужно разработать иные методы, чем те, которые используются при выяснении причин. Категория значения не сводится к категории бытия38. Если уж искать какую-то общую рубрику, под которую должно быть подведено историческое познание, то это не область физики, а скорее область семантики. Правила семантики, а не законы природы суть общие принципы исторического мышления. История включена в герменевтическое поле, а не в сферу естествознания. И все это Тэн принимает на практике, хотя и отрицает в теории. Его теория признает лишь две задачи историка - собирание “фактов” и исследование из причин. Однако Тэн упустил из виду то, что факты историку непосредственно не даны: они не наблюдаемы на манер физических и химических фактов, а должны быть реконструированы. Для осуществления такой реконструкции историк должен владеть очень сложной техникой - научиться читать документы и понимать памятники, чтобы дойти до единичного и простого факта. В истории интерпретация символов предшествует собиранию фактов, а без такой интерпретации приблизиться к исторической истине нельзя.
Здесь возникает другая, вызывающая много споров проблема. Очевидно, что история не может описать все факты прошлого: она имеет дело с памятными фактами, заслуживающими запоминания. Где, однако же, различие между этими памятными фактами и остальными, преданными забвению? Риккерт попытался доказать, что историк ние учения о Троице, она становится исходным пунктом бесконечных дискуссий, вызывавших сильнейшие чувства и потрясавших все основы религиозной, социальной и политической жизни. Тэн предпочитал основывать свои исторические описания на том, что он называл “de tout petits faits significatifs”*. Эти факты не имели важных последствий, но они были “выразительны” - они были символами, с помощью которых историк мог читать и понимать индивидуальные характеры или характер целой эпохи. Ма-колей говорил, что при написании своего знаменитого исторического труда он строил свои представления о темпераменте политических и религиозных партий, основываясь не на свидетельствах, а на тысяче забытых трактатов, проповедей, сатир. Само по себе все это не имело большого исторического значения и почти не повлияло на общий ход событий. И тем не менее все это важно и действительно необходимо историку, поскольку помогает ему понять характеры и события.
Во второй половине XIX в. многие историки возлагали чрезвычайные надежды на введение статистических методов. Они предсказывали, что правильное использование этого нового мощного оружия откроет новую эру в историческом познании. Если бы и в самом деле было возможно описывать исторические феномены в статистических терминах, это имело бы революционное действие на всю человеческую мысль. Все наше знание о человеке приобрело бы совершенно иной вид. Можно было бы рассчитывать на достижение важной цели, на построение математики человеческой природы. Первые историки-писатели, выдвинувшие такую точку зрения, были убеждены, что не только изучение огромных массовых движений, но также изучение морали и цивилизации зависит в большой мере от статистических методов. Ведь существует же моральная статистика, наряду с социальной или экономической. И действительно, не существует ни одной сферы человеческой жизни, которая была бы свободна от строгих числовых закономерностей, охватывающих все области человеческой деятельности.
* “Всякие многозначительные фактики” (франц.)
Теперь существует обширнейшая информация не только о материальных интересах человека, но и о его духовных качествах. Мы осведомлены теперь о процентных отношениях в области морали, брака и преступности у самых цивилизованных народов. Эти и подобные факты собраны, классифицированы — ими теперь можно пользоваться. Позднее возникновение истории как науки, ее неспособность соперничать с физикой или химией обусловлено ее пренебрежением статистическими методами. Мы не осознавали, что и в этой области каждое событие связано с предшествующим необходимой связью, что каждый предыдущий факт связан с каждым последующим и что, наконец, весь мир - физический и духовный - составляет одну цепь, в которой и в самом деле каждый человек может играть свою особую роль. Но что это за роль - этого он не может знать точно. “Отказавшись, таким образом, от метафизической догмы о свободе воли... мы приходим к выводу, что, если действия людей определены только их прошлым, они должны быть совершенно одинаковыми, то есть в одних и тех же обстоятельствах должны возникать одни и те же результаты”41.
“Задаваясь вопросом, какие события можно назвать историческими, - писал Эдуард Мейер, - мы должны ответить: исторические из них те, которые оказывают или же оказали свое воздействие. А это воздействие мы ощущаем прежде всего в настоящем, непосредственно его воспринимая, но его можно испытать и по отношению к прошлому. В том и другом случае у нас перед глазами масса состояний бытия, которые можно назвать следствиями. Историк задает вопрос: чем вызваны эти следствия? То, что мы считаем причиной такого следствия, - это и есть историческое событие”40.
Но даже такой различительный признак недостаточен. Изучая исторические и в особенности биографические труды, мы на каждой странице встречаем упоминания о таких вещах и событиях, которые сами по себе мало что значат. Какое-то письмо Гёте или замечание, брошенное им в разговоре, не оставили следа в истории литературы - и тем не менее они кажутся нам значительными и памятными. Даже если это письмо или высказывание и не имели важных практических последствий, они могут занять свое место среди документов, из которых складывается исторический портрет Гёте. Независимо от своих последствий все это может быть в высшей степени характерно. Все исторические факты - это характерные факты, ибо в истории - ив истории народов, и в истории индивидов - мы вовсе не исследуем поступки и действия сами по себе: в этих поступках усматривается выражение характера. В историческом познании, т.е. в познании смысла применяются другие стандарты, чем в практическом или физическом познании. Физически и практически малозначительное может иметь огромное семантическое значение. Последняя йота в греческих терминах homo-ousios и homoi-ousios ничего не значит в физическом смысле. Но в качестве религиозного символа, как выражение и истолковаческие законы для него в каком-то смысле “причины”, оказывающие на нас определенные воздействия. Самоубийство, рассуждает он, кажется совершенно свободным актом. Но статистика нравов заставляет взглянуть на дело совершенно иначе. Тогда обнаружится, что “самоубийство - лишь продукт общих социальных условий, и что отдельное деяние лишь выявляет необходимые следствия предшествующих обстоятельств. При данном состоянии общества определенное число лиц должно положить конец собственной жизни. И сила этого более общего закона столь непреодолима, что ни любовь к жизни, ни страх перед потусторонним миром не могут отвратить от этого”43. Вряд ли стоит упоминать здесь, что это маленькое “должно” содержит в себе целую кучу метафизических ошибок. Историк, однако, не касается этой стороны проблемы. Если он говорит об отдельном случае - скажем, о самоубийстве Катона, - ясно, что для исторической интерпретации этого отдельного факта статистические методы ему ни к чему. Главное здесь для историка - раскрыть “значение” смерти Катона, а не просто зафиксировать физическое событие в пространстве и времени. Значение Катоновой смерти выражено в стихе Лукана “Vic-trix causa diis placuit sed victa Catoni”44. Самоубийство Катона было не просто физическим, но символическим актом. Оно было выражением великого характера, это был последний протест римского республиканского духа против нового порядка вещей. Все это совершенно неприемлемо для концепции “широких и общих причин”, которые, согласно этой концепции, ответственны за массовые движения в истории. Можно попытаться свести человеческие действия к статистическим правилам. Однако с помощью этих правил невозможно достичь тех целей, к которым устремлены также и историки натуралистической школы. Суть не в том, чтобы “видеть” людей другой эпохи: увидеть в этом случае удастся не реальную жизнь, драму истории, а всего лишь движения и жесты марионеток в кукольном театре и веревочки, за которые дергают марионеток.
Точно такие же возражения относятся ко всем попыткам свести историческое знание к исследованию психологических типов. Поначалу-то кажется очевидным, что если уж и есть законы в истории, то не законы природы, а законы психологии. Упорядоченность, которую можно наблюдать и требуется описать в истории, относится не к внешнему, а к внутреннему опыту. Это упорядоченность психических состояний, мыслей и чувств. Если бы можно было обнаружить общий нерушимый закон, управляющий мыслями и чувствами и предписывающий им определенный порядок, - можно было бы считать, что у нас есть ключ к историческому миру.
Среди современных историков назовем Карла Лампрех-та107* - он был убежден, что открыл именно такой закон. И этот общий тезис он попытался доказать на конкретном примере в 12 томах своей “Истории Германии”. Согласно Лампрехту, в состояниях человеческого духа, которые сменяют друг друга, есть неизменный порядок. Именно этот порядок и определяет в первую очередь процессы человеческой культуры. Лампрехт отвергает точку зрения экономического материализма, заявляя, что каждый экономический акт, подобно ментальному акту, зависит от психологических условий. Нужна, однако, не индивидуальная, а социальная психология - только такая психология может объяснить перемены в социальном сознании. Эти перемены вписываются в строгую и жесткую схему. История поэтому должна перестать быть учением об индивидуальностях, должна освободиться от всякого рода культа героев.
Главная проблема истории связана с социальной психологией, ее сопоставлением и противопоставлением индивидуально-психологическим факторам. Ни индивидуальные, ни национальные различия не влияют на обычный ход нашей социально-психической жизни, не изменяют его. Везде и всюду история цивилизаций демонстрирует одни и те же последовательности и одинаковые ритмы. От первой стадии, которую Лампрехт называет анимизмом, осуществляется переход к эпохам символизма, типизма, конвенционализма, индивидуализма и субъективизма. Эта схема жестка и неизменна. Если принять ее, история перестает быть только индуктивной наукой: в ней оказываются возможными общие дедуктивные выводы. Лампрехт вывел эту схему из фактов истории Германии, но не собирался ограничить ее действие лишь этим ареалом: он считал, что такая схема может быть применена в качестве априорного принципа для объяснения всей вообще человеческой исторической жизни. “Из всей суммы материалов, - писал он, - мы извлекаем не только саму идею исторического или эмпирического единства, но также и общее психологическое впечатление, которым такое единство с абсолютностью утверждается и подкрепляется; все одновременные психические явления - как индивидуально-психологические, так и социально-психологические, - постепенно подводят к общему и сходному”45. Универсальный психический механизм протекания различных периодов воспроизводится всюду - как в современной России, так и в истории Рима, как в Азии, так и в Европе. Последовательно вчитываясь в памятники северной, средней и южной Европы, равно как и в памятники Восточного Средиземноморья и Малой Азии, легко выяснить, что все эти цивилизации двигались параллельными путями. “Когда это будет установлено, мы сможем оценить значение всемирной истории для каждой отдельной социальной общности или нации. Лишь тогда только и можно будет написать историю мира - Weltgeschichte”46.
Общая схема исторического процесса Лампрехта совершенно иная, чем концепция Бокля. И тем не менее обе теории имеют точки соприкосновения. У того и другого наталкиваешься на один и тот же зловещий термин - словечко “должно”. За периодом типизма или конвенционализма должны следовать периоды индивидуализма или субъективизма. Ни одна эпоха, ни одна культура ни в коем случае не могут избежать общего хода вещей, который выглядит как проявление исторического фатализма. Будь эта концепция верной, великая драма истории превратилась бы в нудный спектакль с неизменной последовательностью отдельных сменяющих друг друга одинаковых актов. Однако действительная история - вовсе не однообразная последовательность событий, а внутренняя жизнь человека. А эту жизнь можно описать или истолковать только после того, как она действительно прожита, - ее не втиснешь в жесткую схему из трех-пяти актов. Здесь, однако, я не намерен обсуждать контекст тезиса Лампрехта - я лишь ставлю формальный, методологический вопрос: как Лампрехт представляет себе эмпирическую очевидность, на которой строится его теория?
Подобно всем предшествующим историкам, он ведь должен был начинать с изучения документов и памятников, он не мог интересоваться только политическими событиями, общественными организациями, экономическими явлениями, он хотел охватить всю сферу культурной жизни. Многие из его самых важных доводов основаны на тщательном анализе религиозной жизни, музыкальных и литературных произведений. Одной из сфер его живейшего интереса было изучение истории изящных искусств. В своей “Истории Германии” он говорит не только о Канте и Бетховене, но и о Фейербахе, Клингере, Бёклине. В своем Лейпцигском историческом институте он собрал богатейшие материалы по всем этим вопросам. Ясно, однако, что для истолкования всех этих материалов он вынужден был прежде всего перевести их на иной язык. Он должен был, пользуясь выражением И.Тэна, отыскать за “окаменелой раковиной” животное, и за документом - человека.
“Наблюдая глазами за видимым человеком - что вы ищете в нем? Человека невидимого. Слова, которые достигают до вашего слуха, телодвижения, покачивания головой, одежда, поступки и видимые произведения всякого рода служат для Вас выражением чего-то другого, скрытого - именно души. Под внешним человеком сказывается внутренний человек, и первый служит объяснением второго ... Все эти внешние проявления - не более как дороги, сходящиеся к одному центру, и вы идете по ним, чтобы достигнуть этого центра и найти настоящего человека, то есть группу способностей и чувств, которые производят все остальное... Этот-то подземный мир и составляет второй и самый существенный предмет историка”47.
Итак, как раз тщательное изучение “натуралистических историков - Тэна и Лампрехта - подтверждает наш собственный взгляд, убеждает в том, что мир историка - это символический, а не физический универсум.
После опубликования первых томов Лампрехтовой “Истории Германии” растущий кризис исторической мысли постепенно становился все более ощутимым и, наконец, проявился со всей интенсивностью. В данном историческом методе появилось серьезное и все более углубляющееся противоречие. Лампрехт объявил все прежние взгляды устаревшими, а свой собственный метод рассматривал как единственно “научный” и “современный”48. Оппоненты, напротив, обвиняли его в том, что он, по существу, дал лишь карикатуру на историческое познание49. Обе позиции были выражены языком безапелляционным и бескомпромиссным. Их согласование казалось невозможным. Ученые споры часто прерывались из-за личных выпадов и политических предрассудков. Если же подойти к проблеме совершенно беспристрастно и иметь в виду исключительно логическую сторону дела, то в рассматриваемых взглядах при всем различии мнений обнаружится некое основополагающее единство. Как уже было отмечено, даже историки натуралистической ориентации не только не отрицали, но и не могли отрицать, что исторические факты - факты иного типа, чем физические: они признавали, что документы и памятники должны рассматриваться не просто как физические вещи, но как символы. Ясно, однако, что каждый символ - постройка, произведение искусства, религиозный обряд - имеет свою материальную сторону.
Человеческий мир - это не отдельная сущность или самообусловленная реальность: человек живет в физическом окружении, которое оказывает на него постоянное влияние и налагает отпечаток на все формы его жизнедеятельности. Это влияние мы постоянно должны иметь в виду, чтобы понять творение самого человека - его “символический универсум”. Монтескье попытался в своей блестящей книге описать “дух законов”. Но он считал, что этот дух всюду ограничен физическими условиями. Почва, климат, антропологические черты различных народностей назывались в числе основных условий действия законов и институтов. Понятно, что эти физические условия и изучаться должны были физическими методами. Исторические пространство и время вписывались в состав более широкого целого. Историческое время - всего лишь маленький фрагмент всеобщего космического времени. Чтобы измерить это время и построить хронологию событий, нужны физические инструменты. В конкретной работе историка нет противопоставления обеих этих точек зрения: они составляют единый сплав. Лишь логический анализ отделяет один от другого. Исследуя сложную хронологическую проблему, историк может двигаться различными путями: он может использовать материальные или формальные критерии, с одной стороны; с другой - он может пользоваться статистическими методами или методом теоретической интерпретации. Запутаннейший вопрос о хронологии диалогов Платона по большей части может быть решен с помощью статистических наблюдений над стилем Платона. С помощью различных и независимых стилистических критериев можно удостовериться в том, что некоторые диалоги, составляющие особую группу - “Софист”, “Государство”, “Филеб” и “Тимей”, - относятся к позднему периоду творчества Платона50. А когда Адикес готовил свое издание рукописей Канта, он не нашел лучшего критерия для установления их хронологического порядка, чем химический анализ чернил, которыми были сделаны те или иные пометки. Если же вместо того чтобы использовать эти физические критерии, мы исходим из анализа самих мыслей Платона или Канта, в их логической взаимосвязи, то нам понадобятся, очевидно, понятия, принадлежащие совсем иной области. Имея дело, скажем, с рисунком или гравюрой, можно непосредственно признать в них произведение Рембрандта; можно даже сказать, какому периоду жизни Рембрандта принадлежит это произведение. Стилистические критерии, с помощью которых решается этот вопрос, - совсем иные, нежели материальные критерии51. Такая двойственность методов вовсе не портит произведение историка, не разрушает единства исторической мысли. Оба метода ведут к одной цели, не мешая, не препятствуя друг другу.
Вряд ли можно ответить на вопрос о том, какой метод логически первичен и какой из них подлинно “научный”. Если согласиться с определением Канта и применять термин “наука” только по отношению к знанию, достоверность которого аподиктична52, то станет ясно, что историю нельзя считать наукой. Неважно, как именно мы называем историю, если нам удается проникнуть в ее суть. Не будучи точной наукой, история всегда занимала свое место и сохраняла присущую ей природу в системе человеческого знания. В истории ищут не познания внешних вещей, а познания самих себя. Такой крупный историк, как Якоб Буркхардт, в сочинении о Константине Великом или о цивилизации Возрождения не ставил целью научное описание этих эпох. Также без колебаний выдвигал он парадоксальное утверждение, что история - самая ненаучная из всех наук53. “То, что я выстраиваю в истории, - замечал он в одном из писем, - не результат критики или спекуляций; это плод воображения, заполняющего бреши в наблюдениях. История для меня, в значительной мере остается поэзией: это ряд прекраснейших и живописнейших композиций”54. Такой же точки зрения придерживался Моммзен, который был не только научным гением, но и одним из величайших организаторов науки. Он создал “Corpus inscriptionum”, организовал изучение нумизматики, опубликовал “Историю монетной чеканки”. Это вряд ли можно считать художественным произведением. Когда, однако, Моммзен занял пост ректора Берлинского университета и произнес торжественную речь при вступлении в должность, свой идеал исторического метода он определил таким образом, что историк - скорее художник, чем ученый. Хотя он сам был выдающимся учителем истории, он, тем не менее, не колеблясь утверждал, что история - вовсе не такая вещь, которой можно научить и научиться. “Усмотрение рычагов, движимых тысячами нитей, проникновение в индивидуальность людей и народов - все это дары гения, который не поддается ни обучению, ни научению. Если профессор истории полагает, что он способен обучить историков в том самом смысле, в каком может обучить филологии или математике, то он предается опасной и вредной иллюзии. Историком нельзя стать, им можно лишь родиться; его нельзя воспитать, он может воспитать лишь сам себя”55.
Однако, - хотя я невозможно отрицать, что каждое великое историческое произведение включает и предполагает художественный элемент, - нельзя превращать его в художественное произведение. В своих поисках истины историк связан теми же самыми строгими правилами, что и ученый-естествоиспытатель. Он должен использовать все методы эмпирического исследования, собирать все доступные свидетельства, сравнивать и критиковать все наличные источники. Он не может забыть важные факты или пренебречь ими. И все же последний и решающий акт - действие продуктивного воображения. В разговоре с Эккерманом Гёте жаловался на то, что мало есть людей, чью “фантазию волнует правда жизни” (“eine Phantasie fur die Wahrheit des Realen”). “Обычно они предпочитают, - продолжал он, - грезить о неведомых странах и героических приключениях; конечно, они не имеют о них ни малейшего понятия, однако воображение рисует им самые причудливые картины. Но есть, с другой стороны, и убежденнейшие приверженцы реальности, которые, поскольку чувство поэзии у них отсутствует, предъявляют к ней очень уж мелочные требования”56. Большие историки избегали обеих крайностей. Как эмпирики, они озабочены наблюдением и исследованием особенных фактов; но нет у них и недостатка “поэтического духа”. Именно острое ощущение эмпирической реальности, соединенное со свободным даром воображения, и обусловливает подлинную синтетичность или связность истории.
Уравновешенность этих противоположных сил нельзя охватить единой формулой. Их соотношение варьирует от эпохи к эпохе и от одного автора к другому. В древней истории мы находим другую, чем в Новое время, точку зрения на задачи историка. Речи, которые Фукидид вносил в свой критический труд, не имеют эмпирической основы: они не были произнесены в том виде, как их приводит Фукидид. Это, однако же, вовсе не чистая фикция и не риторическое украшение. Эти речи - история, но не потому, что они воспроизводят действительные события, а потому, что выполняют важную историческую функцию. Они сжато и содержательно характеризуют людей и события. Надгробная речь Перикла - это, быть может, лучшее и наиболее впечатляющее описание афинской жизни и культуры V в. Стиль всех этих речей несет на себе отпечаток неповторимой личности Фукидида. “Все они определенно фукидидовские по стилю, - как говорят, - точно так же, как различные персонажи в пьесе Еврипида используют одинаковые обороты речи”57. И тем не менее они передают не только индивидуальные особенности - в них представлен портрет эпохи как целого. И в этом смысле они объективны, а не субъективны: они обладают если и не эмпирической, то идеальной истинностью. В наши дни мы стали гораздо более восприимчивы к требованиям эмпирической истины, зато нам чаще угрожает опасность не заметить идеальную истину вещей и людей. Равновесие между этими двумя моментами зачастую зависит от собственного такта историка - оно ведь не сводится к общему правилу. В современном историческом сознании соотношение этих элементов меняется, но сами они остаются неизменными. Каждый историк имеет свой собственный взгляд на распределение и степень воздействия этих двух сил.
И все-таки идеальность истории не такова, как идеальность искусства. Искусство дает идеальное описание человеческой жизни на манер алхимического процесса - оно обращает нашу эмпирическую жизнь в динамику чистых форм58. История следует иным путем: она не идет за эмпирической реальностью вещей и событий, а отливает ее в новую форму, придавая этой реальности идеальность воспоминания. Жизнь в свете истории остается великой реалистической драмой со всеми ее напряженностями и конфликтами, блеском и нищетой, надеждами и иллюзиями, игрой живых сил и страстей. Эту драму, однако, постигают не только чувствами, но и интуицией. При наблюдении этого спектакля в зеркале истории нас - людей, живущих в эмлирическом мире эмоций и страстей, - начинает охватывать чувство ясности и спокойствия, прозрачности и безмятежности чистого созерцания. “Дух, - писал Якоб Бурк-хардт в "Размышлениях о всемирной истории", - должен стать владельцем памяти о своих странствиях сквозь века мировой истории. То, что было радостями и горестями, должно теперь стать знанием... Наше исследование, однако, это не только наше право и долг - это также и наша острая потребность. Наша свобода состоит именно в познании универсальных связей в потоке необходимости”59. Правильно написанная и прочитанная история позволяет нам достичь свободы среди всех необходимостей нашей физической, политической, социальной и экономической жизни.
В этой главе в мои намерения не входило рассмотрение проблем философии истории. Ведь философия истории в традиционном смысле этих слов - это спекулятивная и конструктивная теория самого исторического процесса, а анализ человеческой культуры не нуждается в рассмотрении этих спекулятивных вопросов: она ставит перед собой гораздо более простую и скромную задачу. Она пытается определить место исторического знания в организме человеческой цивилизации. Вряд ли можно сомневаться, что история составляет важное звено в эволюции этого организма. Искусство и история - мощные инструменты исследования человеческой природы. Ибо что можно сказать о человеке, не принимая во внимание эти два источника информации? Без них мы попадаем в зависимость от данных нашей субъективной точки зрения, а это в лучшем случае лишь разрозненные кусочки разбитого зеркала человечества. Безусловно, желая дополнить картину, полученную с помощью этих интроспективных данных, мы должны обратиться к более объективным методам, к психологическим экспериментам и общим статистическим фактам. И все-таки наш образ человека останется вялым и бесцветным. Так мы получим лишь “среднего, усредненного” человека - человека, известного нам из повседневной практики и социального общения. И лишь в великих произведениях истории и искусства за этой маской условного человека начинают проступать черты реального отдельного человека. Чтобы обрести его, надо обратиться к великим историкам и поэтам - авторам трагедий вроде Еврипида или Шекспира, или комедий - вроде Сервантеса, Мольера или Лоренса Стерна, или наконец, к нашим современным романистам, таким, как Диккенс или Теккерей, Бальзак или Флобер, Гоголь или Достоевский. Поэзия - не только подражание природе, а история - не только повествование о мертвых фактах и событиях. История, так же, как и поэзия, - органон нашего самопознания, необходимый инструмент построения нашей человеческой Вселенной.
Примечания
- Ortega у Gusset J. History as a System // Philosophy and History: Essays presented to Ernst Cassirer. P. 293, 294, 300, 305, 313.
- Burckhardt J. Weltgeschichtliche Betrachtungen / Ed. Jakob Oeri. Berlin; Stuttgart, 1905. S. 4. Engl. ed. By James Hastings Nichols: Force and Freedom: Reflections on History. N.Y.: Pantheon Books, 1943. P. 82.
- Етпия e^ otЈi Thucydides. De bello Peloponnesiaco, I, 22.
- Ranke L. Aufsatze zur eigenen Lebensgeschichte (Novembre, 1885) // Sammtliche Werke: Ed. A.Dove, Llll, 61.
- “Das Hochste ware: zu begreifen daB alles Faktische schon Theorie ist” (Goethe. Maximen und Reflexionen. S. 125).
- Подробнее см.: Lefebre G. Fragments d'un manuscrit de Menandre, decouverts et publies / Le Caire, Impresion de I'lnstitut Francais d'Ar-cheologie, 1907.
- Декарт Р. Правила для руководства ума. I // Соч. М., 1950. С.79-80.
- “Deine Art zu fegen - und nicht etwa aus dem Kehricht Gold zu sie-ben, sondern den Kehricht zur lebendigen Pflanze umzupalingenesieren, legt mich immer auf die Knie meines Herzens”. Goethe an Harder, May, 1775; Briefe. Weimar ed., II, 262.
- “Athenaumsfragmente”, 80. Op. cit., II, 215.
- Об этой проблеме см.: Calogero G. On the So-Called Identity of History and Philosophy // Philosophy and History: Essays presented to Ernst Cassirer. P. 35-52.
- Nietzche Fr. Vom Nutzen und Nachteil der Historic fur das Leben // Unzeitgemasse Betrachtungen, 1874. Pt. Ill / Engl. transl. ed. by Oscar Levy. Vol. II.
- Fragment 60 in Diels. Die Fragmente der Vorsokratiker, I, 164. (См.: Материалисты Древней Греции М., 1955. С. 46; см. также: фрагменты ранних греческих философов. М., 1989. С. 204).
- Кант И. Критика чистого разума // Соч.: В 6 т. Т. 3. С. 350. м Gundolf Fr. Caesar, Geschichte seines Ruhm. Berlin, 1924.
- Mar/son S.E. The Oxford History of the United States. Oxford: Clarendon Press, 1927. I. P. 39 ss.
- Паскаль Б. Мысли. Цит. изд. фрагм. 90.
- Ferrero G. The History and Legend of Antony and Cleopatra // Characters and Events of Roman History, from Caesar to Nero. N.Y.: G.P.Putnam's Sons, 1909. P. 39-68.
- Ferrero G. Grandezza e decadenza di Roma. Milano, 1907. Ill, 502— 539. Engl. Iransl. by H.J.Chaytor. Greatness and Decline of Rome. N.Y.: G.P.Putnam's Sons, 1908. IV, 95 f.
- Платон. Пир. 208'—209* // Соч.: В 3 т. Т. 2. С. 140.
- См. выше, с. 538.
- Из письма Моммзена к Генцену, цит. по: Goocfl G.P. History and Historians in the nineteenth century. L.: Longmans, Green & Co., 1913 (new ed. 1935). P. 457.
- Windelband W. Geschichte und Naturwissenschaft // Praludien. 5th ed. Tilbingen, 1915. Vol. II.
- Rickert H. Die Grenzen der naturwissenschaftlichen Begriffsbildung. Tubingen, 1902. S. 255.
- О критике работ Ранке см.: Goocfi G.P. Op. cit., chaps. VI, VIII.
- “Фауст”, ч. II, “Классическая Вальпургиева ночь”.
- Гегель Г.В.Ф. Философия права // Соч. Т. VII. С.353-354 (§ 340-341).
- Среди блестящих качеств Ранке как человека и ученого Альфред Дове называет его “универсальную способность к сочувствию”. См.: Dove A. Ausgewahlte Schriftchen, 1898. S. 112 f.
- См.: Fueter Ed. Geschichte der neueren Historiographie. 3d ed. Munchen und Berlin, 1936. S. 543.
- “Es gibt aber neben dem blinden Lobpreisen der Heimat eine ganz an-dere und schwere Pflicht, namlich sich auszubilden zuin erkennenden Menschen, denn die Wahrheit und die Verwandtschaft mit allem Geistigen uber alles geht und der aus dieser Erkenntnis auch seine Burgerpflicht wurde ermittein konnen, wenn sie ihm nicht schon mit seinem Temperament eingeboren ist. Vollends im Reiche des Gedankens gehen alle Schlagbaume billig in die Hone”. Burckhardt J. Op. cit. S. 11. Engl. trans., p. 89.
- Шиллер Ф. Письма об эстетическом воспитании человека. II. XXII // Соч.: В 7 т. Т.6. С.326.
- См.: Planck М. Die Einheit des physikalischen Weltbildes. Leipzig, 1909. Подробнее см.: Cassirer E. Substance and Function. Engl. trans. By W.C. and M.CSwabey. 1923. P. 306 ss.
- Подробнее см.: Cassirer E. Die Philosophic der Aufklarung. Tubingen, 1932. Кар. V. S. 263—312.
- эн И. философия искусства. М.: ОГИЗ, ИЗОГИЗ, 1933. С.9.
- эн И. Развитие политической и гражданской свободы в Англии в связи с развитием литературы. Ч. I. СПб., 1871. С.10.
- К этому вопросу я обращался в статье, озаглавленной Naturalistische und humanistische Begriindung der Kulturphilosophie. Goteborgs Kungl. Veten-skaps-ocn Vitterhets-Samhallets Handlingar. Gothenburg, 1939.
- Кант И. Критика практического разума // Соч.: В 6 т. Т.4. Ч. 1. С.428.
- Тэн И. Развитие политической и гражданской свободы в Англии в связи с развитием литературы. Ч. I. СПб., 1871. С. 2, 3, 5.
- См. с. 571 след.
- Критику этой точки зрения см.: Troltsch E. Der Historismus und seine Probleme // Gesammelte Schriften. Vol. 111. (пер. Трёльч Э. Историзм и его проблемы. М., 1994. — Ред.). Cassirer E. Zur Logik der Kulturwissenschaf-ten. Gothenburg, 1942. S. 41 f.
- Meyer E. Zur Theorie und Methodik der Geschichte. Halle a. S., 1902. S. 36 f.
- Buckle H.T. History of Civilization in England. N.Y., 1858. P. 14 s.
- Из новейшей литературы по статистике см.: Keynes J.M. A Treatise on Probability. L., 1921; Mises, van L. Wahrscneinlichkeit. Statistik und Wahrheit. Wien, 1928.
- Buckle H. T. Op. cit. P. 20.
- Мил победитель богам, побежденный любезен Катону. Лукан М.А. Фарсалия. М.; Л.: Изд-во АН СССР. Кн. 1, ст.128 (с.Ю).
- What is History? / Trans. by E.A.Andrews. N.Y.: Macmillan, 1905. P. 163.
- dem. P. 219.
- Тэн И. Цит. соч. С.5-6.
- См.: Lamprecht К. Alte und neue Richtungen in der Gescnichtswissen-schaft, 1896.
- Детальнее см.: Bernheim. Lehrbuch der historischen Methode (5th ed.). Munchen: Duncker, 1908. P. 710 f.
- Подробнее см.: Lutoslawski W. The Origin and Growth of Plato's Logic, with an Account of Plato's Style and of the Chronology of His Writings. London; N.Y., 1907.
- Я оспаривал логический характер этих “стилистических понятий” в “Zur Logik der Kulturwissenschaften” (Gothenburg, 1942. Р. 63 f.).
- Kant. Methaphysische Anfangsgrunde der Naturwissenschaft. Vorrede // Werke (ed. Cassirer). IV, 370.
- Burckhardt J. Weltgeschichtliche Betrachtungen. S. 81. Engl. trans.: Force and Freedom. P. 167.
- Baseler Jahrbucher, 1920. S. 109 f. Цит. no: Joel K. Jakob Burckhardt als Geschichtsphilosoph. Basel, 1918.
- Mommsen Th. “Rektoratsrede” (1874), in: Reden und Aufsatze (Berlin, 1912).
- Эккерман И.П. Разговоры с Гёте в последние годы его жизни. 25 декабря 1825. М., 1981. С.168.
- См.: Bury J.R. The Ancient Greek Historians: Harvard Lectures. N.Y.: Macmillan, 1909. Lecture IV.
- См. выше. С. 614 след.
- Burckhardt. Op. cit. S. 8 f. Engl. trans. P. 86 f.