Исследования чтения и грамотности в Психологическом институте за 100 лет: Хрестоматия
1930-е годы
Г.Г. ШПЕТ Комментарии к «Посмертным запискам Пиквикского клуба» Ч. Диккенса
(отрывки)
III. Пиквикский клуб
§ 26. Методы Диккенса
В 1833 г. появился первый «Очерк» Диккенса; в начале 1836 г. «Очерки» вышли собранными в два тома (§ 9); в марте того же 1836 г. вышел первый выпуск «Посмертных записок Пиквикского клуба» (§10).
Просматривая «Очерки», первые, наиболее непосредственные продукты творчества Диккенса, нельзя не отметить их полной неисторичности. Этот отрицательный признак отмечает также «Записки Пиквикского клуба». Быт заслоняет для Диккенса социальную сущность и социальный смысл наблюдаемого им человеческого поведения. В составе социального явления быт — наиболее устойчивая, косная масса, и быт менее всего многозначен. Быт поддается самой медленной эволюции, и революция быта — самая трудная, самая «мелочная». Как данность он материально осязателен. Когда Диккенс пытается за этим осязательным нащупать «душу» и находит «человека», он находит последнего не в его конкретной социально-исторической функции, а в отвлеченно-прагматическом олицетворении характера. У него для этого свой метод, которым предопределяются результаты его работы. Этот метод сильно напоминает метод индуктивной аналогии его современника, Джона Стюарта Милля, хотя Диккенс начал применять свой метод задолго до того, как вышла в свет знаменитая «Система логики» Милля (1843 г.). Это есть заключение от части к части или от части к целому, от признака к признаку или к их совокупности, при предположении какой-то внутренней, действительной или воображаемой связи между ними. Во всяком случае, это не есть истолкование по данному знаку действительного или воображаемого социального явления, где знак и смысл связаны исторической обусловленностью и временной совместимостью.
Прозрачную и ничем не осложненную иллюстрацию индуктивной аналогии у Диккенса дает нижеследующий отрывок из его седьмого «Очерка нашего прихода» (Очерк 7, «Наш ближайший сосед»): «Мы очень любим размышлять, гуляя по улице, о характере и занятиях ее обывателей; и ничто не дает такой пищи этим размышлением, как внешний вид парадных дверей. Разнообразные выражения человеческого лица составляют прекрасный и интересный предмет дверных молотков, почти столь же характеристическое и почти безошибочное. Когда мы впервые наносим кому<нибудь визит, мы рассматриваем отличительные черты его дверного молотка с величайшим любопытством, ибо мы хорошо знаем, что между человеком и дверным молотком неизбежно отыщется большая или меньшая степень сходства и симпатии. Например, есть сорт дверного молотка, который когда-то был довольно обычен, который почти исчез: большой круглый молоток с лицом льва, радостно улыбающегося вам, когда вы завиваете в кудри волосы на висках или подправляете воротник рубашки, ожидая, пока вам отопрут дверь; мы никогда не видели такого молотка на двери неприветливого человека, — насколько простирается наш опыт, он неизбежно обещает гостеприимство и еще бутылочку. Никто никогда не видел такого молотка на двери маленькой атерни или дисконтера; они покровительствуют иному льву: с тяжелым свирепым взглядом, с чертами, выражающими дикую тупость, — своего рода гроссмейстер среди дверных молотков, великий фаворит себялюбия и скотства. — Существует затем бойкий египетский молоточек с длинным худым лицом, задорным носом и очень острым подбородком; он более всего распространен среди правительственных чиновников, которые носят светло-серые штаны и накрахмаленные галстуки, — самодовольные людишки, вполне удовлетворенные собственными мнениями и считающими себя людьми величайшей важности. Несколько лет тому назад мы попали в затруднительное положение при виде нововведения, состоявшего в изобретении нового сорта дверного молотка, вовсе лишенного физиономии, в форме венка, висящего на ручке или маленькой дубинке. Однако немного напряжения и внимания — и мы преодолели это затруднение и примирили новую систему с нашей излюбленной теорией. Вы неизменно встретите такой молоток на дверях холодных и формальных людей, которые всегда спрашивают, почему вы не заходите и никогда не говорят: зайдите...» и т.д. Известно, какую роль играл дверной молоток в рождественском преображении скряги Скруджа (Рождественский гимн). Скрудж так же был лишен воображения, как любой обитатель лондонского Сити, включая корпорацию и самих олдерменов, но его преображение началось с того, что он увидел в дверном молотке не молоток, а лицо покойного Марли, и, когда это преображение завершилось, он нашел на лице того же молотка благородное выражение и воскликнул, похлопывая рукой по молотку: «Всю жизнь буду любить его!.. Чудесный молоток!»
Нигде позже методы наблюдения и фантазирования Диккенса не показаны с такою наивною ясностью, как в «Очерках Боза». Приведем еще пример («Характеры», гл. 1) внимание наблюдателя привлек «высокий, худой, бледный человек в черном сюртуке, дешевых серых брюках, в коротких растопыренных гетрах и коричневых перчатках. В руке у него был зонтик, хотя надобности в нем не было, потому что день был прекрасный, но, очевидно, он каждое утро брал его с собою в контору». И вот Диккенс час за часом рассказывает день этого человека, как мог бы рассказать всю его жизнь. Но лишь только под пером Диккенса начинает раскрываться содержание этой жизни, мы видим, как исчезает конкретный представитель человеческого рода, нации, класса, эпохи и возникает механизм, моральный автомат, который ходит, раздевается и одевается, пишет, считает, просматривает газеты, ходит обедать, платит по счету, ложится спать, — все это как будто с точностью физического закона или, пользуясь собственным сравнением Диккенса, с «регулярностью часов, стоящих на камине, громкое тиканье которых также монотонно, как все его существование».
Таков метод наблюдения, исследовательский метод Диккенса, — метод натуралистический только по внешности и дающий совсем искаженные результаты, когда применяется к объекту социальному. Улицу — один из главных предметов своего наблюдения — Диккенс рассматривает как объект природы; но как бытие природы улица — монстр, чудовище, фантом в мозгу, отравленном наркотиками. Глава 32 «Записок Пиквикского клуба» начинается описанием улицы: «Покой витает, над Лент-стрит в Баро, окутывая нежной меланхолией душу... Характерные черты мертвой природы уличной картины [собственно: уличного натюрморта — the still life of street ] здесь — зеленые ставни, билетики о сдачи комнат, медные дощечки на дверях и ручки колокольчиков; главные образчики одушевленной природы — мальчик из портерной, юноша, продающий пышки, и взрослый, продающий печеный картофель». Улица, изображенная как пейзаж, и эта простая перестановка плана восприятия сразу окутывает картину улицы каким-то туманом, где не удивит появление любой фантасмагории. В конце концов, такое восприятие Диккенса мало чем отличается — и во всяком случае не принципиально — от восприятия отравленного мозга Гебриела Граба (гл. 29), Тома Смарта (гл. 14) или дяди одноглазого коммивояжера (гл. 49).
Но, конечно, лишь в редких случаях способ изображения просто воспроизводит наблюдение. Обыкновенно процесс изображения оказывается приемом обратным, своего рода также индуктивной дедукцией, т.е. не открытием нового выводного положения, а иллюстрацией на частном примере некоторого общего наблюдения. И тем более не есть это переход от некоторой конкретной полноты к ее символическому знаку, а скорее, это есть указание части, частности как заместителей целого. Вещи, принадлежности начинают играть роль, участвовать в действии и диалоге, замещают своего владельца, передают его, говорят за него. Достаточно вспомнить очки мистера Пиквика, которые «сверкают», когда это нужно, его штиблеты, которые «бегают» за него, зонтик Стигинса или миниатюрный платочек Джоба Тротера, табакерку мистера Перкера, часы мистера Уэлера-старшего, которые не забыты даже в «Часах мастера Хамфри» (§ 15), и т.п. У второстепенных персонажей нередко какая-нибудь бытовая принадлежность — не исчерпывающая, надолго запоминающаяся психологическая характеристика.
Давая читателю какую-нибудь запечатленную частицу «характера», Диккенс ждет от читателя той игры воображения, к которой сам так склонен. И это делает изображение Диккенса таким живым, завлекающим. Но Диккенс обманет того читателя, который пожелает уловить какой-то смысл за данным ему клочком материи. Диккенс работает в своей фантазии наподобие описывающего и классифицирующего натуралиста, который по одной кости может найти систематическое место данному экземпляру. Но он даже не эволюционист и в лучшем случае приводит только к типу, к схеме. Его социальные типы — социальные штампы. Он не чувствует, что социально-историческое бытие есть реальное, объективное бытие, а характеры и «душевные склады» — только субъективная реакция на это бытие. Поэтому они легко классифицируются как социально-психологические типы, но, как они возникли, неизвестно. Позже Диккенс пробовал показать, как его характеры развиваются из естественных же задатков, но и этим их социальная природа для нас не раскрывается.
В «Записках Пиквикского клуба», во всяком случае, герои являются на сцену уже готовыми, сформулировавшимися, откуда они пришли и как сформировались, об этом мы не знаем. Но где к социальному нет социальноисторического подхода, там нет и диалектического. Найдя отвлеченно-прагматическое олицетворение характера (§ 12), Диккенс непременно должен сказать ему свое да или нет, отнести к собирательной группе характеров положительных или отрицательных. Такая оценка соответствует у него какимто отвлеченным критериям, не живым, хотя, может быть, когда-то и жившим, отвечает установившимся в какой-то прошлый исторический срок моральным меркам.
Диккенс как писатель созревал, как мы видели, в период, когда «старая приветливая Англия» уходила в прошлое и заменялась новой, мало приветливой. Все оценки и критерии при этом менялись. Считается, что Диккенс в чемто на стороне этого нового, его называют радикалом и демократом. Диккенс, действительно, любит «средний класс», любуется его «положительными» типами и чертами, огорчается «отрицательными». Но мы видели выше, в чем были идеалы радикалов и демократов, и видели, какие плоды они пожали от своего сочувствия «среднему классу». Для не-исторического мировоззрения Диккенса «средний класс» во всех его слоях одинаково есть простая совокупность индивидов «положительных» или «отрицательных», и только. Его демократия — не демократия новой Англии, а «приветливое» среднее сословие прежних «мирных» времен. Здесь не место говорить о том, проявлялось ли и как проявлялось новое для начала XIX века мировоззрения в более поздних произведениях Диккенса, хотя нельзя и здесь игнорировать, что типическая для этого мировоззрения философия утилитаризма и социально-экономического эгоизма навсегда осталась для Диккенса чуждой. В «Записках Пиквикского клуба» он, во всяком случае, ближе к морализму и прагматизму XVIII века, чем даже к отвлеченному гуманизму и утопизму радикалов.
Комментарии
Добавить комментарий