«Учение об эмоциях»
12
Начнем с обстоятельного рассмотрения более частного вопроса, того самого, который был ясен Ланге, несмотря на его опьянение картезианским вином и триумфом механистического мировоззрения в его собственной теории, того самого, который прежде всего бросился в глаза исследователям и критикам и привел к установлению родства между механистически спиритуалистической теорией и теорией страстей XVII в. и ее поздним воплощением в XIX в. Тождество фактов всегда бросается в глаза прежде, нежели тождество принципов. За различным физиологическим языком XVII и XIX столетий сравнительно нетрудно было рассмотреть и распознать тождественный в основе механизм эмоциональной реакции. Мы можем опереться на ряд исследований, которые с удивительным согласием приближают нас к одному и тому же выводу. Ни подобной опоры, ни подобного единодушия во мнениях мы не найдем, к сожалению, при решении вопроса о принципиальном совпадении обеих концепций. Здесь нам придется самим прокладывать себе дорогу. Поэтому вооружимся сперва ясным пониманием фактической стороны дела.
Д. Сержи, которому мы обязаны наиболее основательным и, пожалуй, окончательным исследованием этого вопроса, справедливо негодует на Джемса и Ланге за то, что они не знали или игнорировали истинного основателя физиологической теории эмоций - Декарта. В то время как Ч. Шеррингтон в исследованиях рефлекса детально упоминает о предчувствиях Декарта, Джемс его не называет вовсе, а Ланге открыто игнорирует. Он штирует Спинозу, потому что забвение скандализировало бы читателей. У Декарта же он разыскивает наиболее антифизиологическую, наиболее интеллектуалистическую фразу из всего «Трактата о Страстях...», в котором содержатся корни его учения.
В этом отношении Ланге был открыто, явно и очевидно неправ. Уже общее определение страстей у Декарта не оставляет никаких сомнений в том, что его учение в неизмеримо большей степени, чем учение Спинозы, должно рассматриваться как наиболее приближающееся к вазомоторной теории. Декарт относит страсти к той группе психических процессов, которые он объединяет в своей классификации под именем восприятий, или перцепций, и которые отличаются в первую очередь пассивной природой. Наряду с восприятиями, относящимися только к телам, - все равно, к внешним или к нашему собственному телу, - такими, как ощущения, чувства (цвет, тон), телесные аффекты, как удовольствие и боль, и телесные позывы, как голод и жажда; наряду, далее, с восприятиями, которые относятся только к духу как непроизвольной перцепции нашего мышления или хотения, Декарт различает и восприятия третьего рода. Они характеризуются прежде всего тем, что относятся одновременно и к духу, и к телу; при этих восприятиях вследствие влияния и содействия тела страдает сама душа.
Этот род пассивных психофизических процессов Декарт называет страстями. страсть, следовательно, для него является прямым выражением двойственной духовно-телесной человеческой природы. Она относится к человеку так же, как движение относится к телу. страсть для Декарта отличается двойственной, духовно-телесной природой. За исключением страстей Декарт не находит других фактических данных, которые давали бы нам возможность познать совместную жизнь духа и тела. В этом отношении страсти представляют собой третий основной феномен человеческой природы наряду с мышлением и движением. Ум и воля возможны только в духовной природе, движение - только в телесной, а страсти -только в человеческой, соединяющей в себе дух и тело. Двойственная природа человека есть единственное реальное основание страстей, они в свою очередь - единственное основание познания человеческой природы.
Если вспомнить, что для Декарта во всей природе существует только одно тело, связанное с духом, именно человеческое тело, что все прочие тела лишены духа и души, что все они, даже тела животных, - просто машины, то станет ясно, что человеческие страсти представляют для Декарта не только единственное проявление совместной жизни духа и тела в человеческой природе, но и вообще уникум - единственное во всей вселенной, во всем реально существующем явление, в котором соединяются две нигде более не соединимые субстанции. Понятно, что благодаря этому учение о страстях занимает совершенно исключительное место в системе Декарта: во-первых, страсти представляют собой единственное явление, в котором мы способны познать во всей ее полноте двойственную природу человека, совместную жизнь духа и тела; во-вторых, это учение представляет единственную во всей системе точку пересечения спиритуалистического учения Декарта о духе и его механистического учения о телах. Понятно и то, что благодаря такой постановке вопроса человеческие страсти в системе Декарта объявляются не только чем-то совершенно несравнимым со всеми остальными проявлениями человеческой жизни, но и чем-то не имеющим себе никакого подобия, чем-то абсолютно единственным во всей вселенной.
В согласии с таким пониманием Декарт определяет страсти как восприятия, как ощущения или как движения души, которые принадлежат собственно ей и вызываются деятельностью жизненных духов, поддерживаются и усиливаются ею. Если вспомнить. что жизненные духи не являются у Декарта посредниками между материей и духом, что это, по его собственному определению, только тела, тончайшие частицы крови, подвижнейшие и самые горячие, производимые в сердце как бы дистилляцией, то нам сразу станет ясна близость этого классического определения страстей с формулами Ланге и Джемса. Декарт уподобляет жизненных духов легкому ветру, чистому и живому пламени, непрерывно поднимающемуся в большой массе из сердца в мозг, отсюда через нервы входящему в мускулы и сообщающему движение всем членам. Эти подвижнейшие и легчайшие кровяные частицы, всегда материальные, движутся по механическим законам, производя в органах ощущения и движения, заведуя подлинными жизненными функциями. Они представляют собой в физиологии Декарта общее и достаточно смутное понятие, в котором недифференцированы еще кровообращение и протекание нервного возбуждения. Но, во всяком случае, не подлежит никакому сомнению, что под именем жизненных духов Декарт разумел тончайший телесный механизм, вызываемый к действию теплотой сердца, движущийся по чистым законам механики, которые тождественны законам природы; механизм, который вместе с устройством наших органов определяет все действия и функции, общие у человека и животных, точно так же, как движение часов производится только силой их пружин и фигурой их колес.
Мы не станем приводить здесь подробно физиологическую концепцию Декарта. Она действительно имеет не более чем исторический интерес. Для нас важнее общая структура, общая идея построения того духовно-телесного механизма, которую Декарт кладет в основу объяснения человеческих страстей. По правильному замечанию Сержи, физиологические представления Декарта должны быть замещены новыми, его жизненные духи должны уступить место двигательным нервам. Маленький единственный нервный центр Декарта - шишковидная железа должна замениться неопределенно огромной иерархией многих центров, для того чтобы увидеть, что в результате такого перевода на современный физиологический язык учение Декарта остается той доктриной, которой мы живем и поныне. Для того чтобы убедиться в том, достаточно вспомнить: основной пафос всей аргументации Ланге заключается в разоблачении несостоятельности гипотезы о психической природе эмоций, ненужности этой гипотезы и в доказательстве того факта, что эмоции могут возникать чисто физическим путем, из одной только механики расстройств нашего вазомоторного аппарата.
Утверждение Ланге о том, что вазомоторной системе мы обязаны всей эмоциональной частью нашей психической жизни, нашими радостями и печалями, нашими счастливыми и несчастливыми днями, в сущности есть перевод на современный психологический язык формулы Декарта, гласящей, что страсти есть не что иное, как восприятия души, которые вызываются, поддерживаются и усиливаются деятельностью жизненных духов, т.е. легчайших и подвижнейших кровяных частиц. То же самое, как замечает Сержи, относится всецело и к другому пункту этого учения. Декарт отличает страсти от восприятий двух других родов постольку, поскольку мы относим их не к внешним объектам и не к нашему телу, а исключительно только к нашей душе.
Это положение целиком совпадает с идеей, установившейся в современной психологии и имеющей своим истоком теорию Джемса-Ланге. Ланге цитирует тезис Барда о том, что аффективные явления являются чисто субъективными и никак не могут быть использованы для познания внешней действительности, что они всегда переживаются как актуальное состояние нашего «я», а не как свойство определенных объектов. С 1650 до 1923г., когда были написаны эти слова, замечает Сержи, «я» и чисто субъективные феномены заменили душу. В других отношениях разница между старым и новым учениями более значительна. Здесь она имеет чисто вербальный характер, и мысль Декарта остается нашей мыслью. Еще два момента в этом общем определении страстей заслуживают нашего внимания: пассивный перцептивный характер эмоций и особенность, своеобразие того движения жизненных духов, которое возбуждает в душе эмоцию.
В том, что Ланге и Джемс в сущности сводят эмоцию к ощущению или восприятию органических изменений, едва ли может возникнуть какое-либо сомнение. В этом же заключается и наиболее слабая сторона всей теории, если рассматривать ее с чисто феноменальной стороны. Действительно, трудно понять, согласно этой теории, каким образом чувство может быть отождествлено с телесными ощущениями, с ощущением дрожи, усилением сердцебиения, льющимися слезами; перед нами в этих случаях выступают совершенно отчетливые или более смутные ощущения как таковые. Каким же таинственным образом совокупность ощущений, остающихся по строгому смыслу теории все время ощущениями, превращается в чувство, абсолютно неизвестно и едва ли допускает разумное и понятное с чисто феноменальной точки зрения объяснение. Совсем недавно Э. Клапаред указал на это затруднение:
«Если эмоция есть только Сознание периферических изменений в организме, почему она воспринимается как эмоция, а не как органическое ощущение? Почему, если я испуган, я переживаю страх, вместо того чтобы просто сознавать определенные органические впечатления: дрожь, сердцебиение и т.д.? Я не вспомню, чтобы кто-нибудь до настоящего времени пытался ответить на это возражение. Однако этот ответ, - по мнению Клапареда, - не представляет больших трудностей. Эмоция есть не что иное, как Сознание формы, структуры этих многообразных органических впечатлений. Другими словами, эмоция есть Сознание глобальной установки организма» (Е. Claparede, 1928, р.28)
Такого рода общие и смутные восприятия целого, представляющие самую примитивную форму восприятия, Клапаред называет синкретическим восприятием. Но именно этот ответ обнаруживает всю несостоятельность перцептивной теории эмоций, рассматриваемой с феноменальной стороны. Все дело заключается в том, что, согласно теории Джемса - Ланге, эмоция - это совершенно бесструктурное, с психологической точки зрения, образование, составляющееся из совокупности психически совершенно разнородных, слагающихся по законам физиологической механики ощущений.
Мы склонны утверждать, что теория Джемса-Ланге является принципиально бесструктурной теорией эмоций. В самом деле, как может возникнуть страх в качестве единой, связной психической структуры. целостного переживания, и з ощущений задержки дыхания, сердцебиения, холодного пота, поднимания волос, дрожи, сухости во рту, зевания и других телесных проявлений, которые Джемс вслед за Дарвином перечисляет в образчике лучшего описания симптомов эмоций? Ведь самый смысл этой теории заключается в том, что страх, гнев и другие эмоции как целостные, нерасчленимые структуры оказываются простой иллюзией, что, если шаг за шагом вычесть из этих структур элементы телесных ощущений, структуры перестанут существовать. Таким образом, построение эмоции из отдельных атомов, из элементов телесных ощущений типично для этой теории и роднит ее с теми антиструктурными атомистическими теориями, которые трактовали восприятия как сумму ощущений. Структурной эта теория могла быть названа только в том случае, если бы она исходила из признания феноменального и объективного примата страха, гнева как таковых и лишь в составе целостного переживания находила бы место и значение для отдельных органических ощущений. Но наша теория идет обратным путем. Она признает феноменальную и объективную реальность, первичность только элементов и из них пытается построить совершенно бесструктурное целое, возникающее действительно синкретическим путем, т.е. путем любого соединения всего со всем.
Ведь Джемс рассматривал большинство эмоциональных реакций как случайные, ни биологически, ни тем более психологически не объединенные внутренней необходимой связью. В таком сложном организме, говорил он, каким является нервная система, должно существовать много случайных реакций. Таким образом, апелляция Клапареда к столь распространенному в современной психологии всемогущему объяснительному принципу, как принцип структуры, оказывается убийственной для теории, которую он склонен хотя бы отчасти защищать.
Знак равенства, который проводится между эмоциями и восприятиями, в свою очередь уравнивает теорию Джемса-Ланге с картезианским учением. Так как этот пункт центральный по значению для всей теории Джемса - Ланге, совпадение двух учений не может быть простой случайностью: ведь научные теории, в отличие от эмоции в представлении Джемса, не могут возникать чисто случайным путем, как хаотическое объединение чужеродных элементов; и если два учения совпадают в каком-то центральном для обоих пункте, это не может не свидетельствовать о структурном родстве, если не структурном тождестве, их обоих. Джемс настаивает на том, что не существует специальных центров, в которых могли бы быть локализованы эмоциональные процессы, что они протекают в общих моторных и сенсорных центрах коры и что, следовательно, они в принципе тождественны с обычными сенсорными процессами, вызывающими ощущения или восприятия. Денлап вслед за Джемсом настаивает на возможности объяснить эмоции, исходя из того же механизма, который лежит и в основе обычного восприятия. В непосредственной зависимости от этого стоит та особенность указанной теории, на которую обратил внимание Мак-Дауголл, упрекавший создателей теории в том, что они рассматривают только сенсорный аспект эмоций, оставляя без внимания ее импульсивный характер. И для Декарта этот пункт имеет центральное значение. эмоции для него суть восприятия или ощущения, т. е. пассивные по природе состояния, поэтому он и называет их страстями.
Декарт учит, что страсти возникают в душе таким же образом, как и объекты внешних органов чувств, и ощущаются ею точно таким же образом. До тех пор пока не прекращается волнение сердца, крови и жизненных духов, страсти представлены в нашем мышлении таким же образом, как и ощущаемые объекты, когда они действуют на органы наших внешних чувств. По поводу этого Сержи замечает: ничего более определенного, ничего более ясного не находим мы у невольных подражателей Декарта. Он заложил основы висцеральной теории эмоций с полным сознанием того, что он делал.
Если Декарт, таким образом, оказывается истинным основателем висцеральной теории, поскольку он сводил эмоцию к ощущению висцеральных изменений, то в такой же мере он заслуживает признания как настоящий основоположник теории и с точки зрения понимания самой висцеральной стороны эмоции. Сержи обращает внимание на то, что Декарт приписывает возникновение, поддержание и усиление эмоции особенному движению жизненных духов. За этими загадочными словами скрывается органическая теория страстей. Своеобразие эмоции, очевидно, имеет в качестве источника своеобразие соответствующих жизненных процессов. Мы способны к восприятию предметов благодаря определенному движению духов. Так же точно особенному движению духов мы обязаны возникновением воспоминания. В чем же особенность того движения духов, которое определяет возникновение страстей? Особенность для Декарта заключается в том, что это движение имеет висцеральное происхождение и висцеральную обусловленность.
Своеобразие метода Декарта при исследовании страстей заключается, как известно, в том, что он пытается рассмотреть сначала механизм страстей так, как он действовал бы в автомате или бездушной машине. Страсти, разумеется, были бы сведены исключительно к характерным для них движениям, не содержали бы в себе ничего психического и должны были бы называться другим именем. Только после выяснения автоматического, эмоционального механизма Декарт присоединяет к воображаемому бездушному автомату душу, способную испытывать страсти.
Такой способ рассмотрения представляет собой нечто гораздо более важное для всей концепции, чем просто методический прием анализа и расчленения сложной проблемы. Он имеет значение методологическое и принципиальное. Для оценки картезианского учения о страстях в целом он имеет поэтому первостепенное значение. Но самое поучительное для нашей цели, что мы узнаем из рассмотрения этого своеобразного анализа, разлагающего двойственную природу страсти на автоматический механизм и на душевные восприятия функций этого механизма, следующее: мы воочию убеждаемся, как интимно и неразрывно принципиальная сторона учения связана с его фактической физиологической стороной. Физиологический анализ страстей бездушного автомата приобретает, таким образом, глубочайшее принципиальное значение.
«Такое объяснение страстей духовно-телесной природы человека, - говорит Фишер, - весьма характерно для учения Декарта как по допускаемому им предположению, так и по его принципиальному направлению. При помощи жизненных духов и органов души, каковым является мозговая железа, философ пытается обосновать происхождение страсти чисто механически. В этом центр тяжести и новизна его попытки» (К. Фишер, 1906, т. 1, с.381).
Для того чтобы исследовать этот центральный для всего учения пункт проблемы, мы должны кратко напомнить главнейшее из психофизических допущений Декарта. Декарт рассматривает человеческое тело как сложную машину, части которой находятся в сложном взаимодействии друг с другом и поэтому образуют единое и известным образом неделимое целое. Поэтому организм для Декарта не что иное, как расчлененная машина, особый вид сложного механизма. В этой сложной машине есть одна часть, имеющая совершенно исключительное значение. Она является местопребыванием души, г. е. тем органом, который преимущественно связан с душой и через который душа сообщается со всем организмом. Органом души Декарт считает мозговую железу, расположенную в середине центрального органа нервов и являющуюся тем местом, в котором и происходит реальное взаимодействие между душой и телом. Здесь движения жизненных духов превращаются в ощущения и восприятия души. Здесь происходит и обратное превращение движений духа в телесные движения железы, распространяющиеся оттуда на все органы. Жизненные духи являются факторами ощущения и движения, опосредующими общение между душой и телом.
С помощью этого психофизиологического механизма, локализованного в мозговой железе, в силу ее центрального положения и единственности как непарной части мозга, Декарт объясняет естественное механическое происхождение страстей. Если вообразить, что автомат воспринимает какую-либо устрашающую фигуру, жизненные духи приводят в движение железу; она в свою очередь определяет направление их обратного течения, благодаря которому возникает хорошо известная картина движений, характеризующих страх и бегство. Одновременно с движениями течение жизненных духов вызывает и во внутренних органах ряд движений, которые в совокупности характеризуют автомат, находящийся в состоянии угрожаемости и бегства. Такая страсть машины -такое висцеральное состояние.
Каждой страсти соответствует своя особенная и определенная картина изменений во внутренних органах - в сердце, желудке, легких и т.д. Сержи резюмирует это положение Декарта в следующих словах: такая страсть - такая висцеральная формула -такая формула крови - такое направление жизненных духов; или, переводя на наш язык: такая эмоция -такая формула крови -такая кортикальная формула.
Однако Декарт не довольствуется таким значительным выводом. Прежде чем присоединить к своей машине душу и рассмотреть страсти с психологической стороны, он должен развить еще один этап своей физиологической концепции. Он сказал: такая страсть -такое направление духов. Ему предстоит сказать: такое направление духов - такая страсть. И Декарт действительно делает этот дальнейший и решительный шаг. Зависимость между определенным родом страсти и определенным органическим состоянием обратима. Оказывается возможным полный кругооборот страсти. В прежде рассмотренном примере мозговая железа приводилась в движение извне, внешний объект воздействовал на духов при их выходе из железы. Теперь духи при их вхождении в железу, а не выходе из нее толкают ее то туда, то сюда. Причиной ее движения является уже не объект, который воздействует на духов, но кровь, которая определяет эти движения и - еще ранее - общее состояние организма. Восприятия опасности создали в машине органическое состояние страха, и духи, возникшие из этого состояния, поддерживают и усиливают его. Если перевести на язык более современной физиологии и заменить духов и железу соответствующими терминами, мы получим следующую картину: образ угрожающего объекта на сетчатке вызывает рефлексы бегства и определенные висцеральные рефлексы. Такова картезианская идея, заключает Сержи, лишенная ее устарелого внешнего выражения. При наличии эмоции определенное висцеральное состояние вызывает посредством висцеральных сенсорных путей рефлексы, которые продлевают и поддерживают это состояние.
Но таким представляется механизм страсти, рассматриваемый исключительно с физической стороны. Это еще страсть, разыгрывающаяся в совершенно бездушном автомате по чисто механическим законам. Следуя за Декартом, мы должны рассмотреть, что же произойдете деятельностью этого механизма, если присоединить к нему душу, способную испытывать ощущения висцеральных изменений и эмоции. Здесь, в решающем пункте картезианского анализа, мы наталкиваемся на неслыханную вещь, неожиданную и способную смутить всякого читателя, готового к повороту всего учения. Оказывается, рассмотрев физическую сторону страсти, мы исчерпали тем самым почти все ее содержание. Присоединение души не вносит ничего существенно нового, как следовало бы ожидать, в кругооборот страстей, в деятельность эмоционального механизма.
Удивительно, но исследователь должен констатировать: различие между страстями машины, лишенной души, и страстями самой души не всегда достаточно отчетливо у Декарта. Декарт как будто остается верен своему первоначальному намерению, о котором он сообщает в предисловии трактата: «Мое намерение - отнестись к страстям не как оратор и не как моральный философ, а как физик» (Декарт, 1914, с. XIV). Этот физикалистский, механический подход к страстям составлял, очевидно, с самого начала доминирующую идею Декарта, которую он выдерживает почти на всем протяжении исследования. Именно эта идея заставила его писать о своей теме так, как будто никто до него не касался ее, и противопоставлять свое исследование учению древних о страстях. Раньше человеческие страсти рассматривались с психологической стороны. Их телесная, механическая природа оставалась нераспознанной. Декарт сосредоточил все внимание именно на этой стороне проблемы, но, странным образом, она исчерпала собой почти всю проблему в целом.
Если мы проанализируем приводимый Декартом пример того, каким образом страсти возбуждаются в душе, мы увидим, что в рассмотренной нами выше картине страха и бегства мало что изменяется. В сущности мы уже раньше, говоря об уравнении между эмоцией и восприятием, коснулись того нового, что возникает в этом случае. Новое заключается только в том, что душа ощущает и воспринимает происходящие в теле перемены. Жизненные духи в этом случае, приводя в движение мозговую железу, являющуюся органом души, вызывают к жизни не только определенные двигательные и висцеральные изменения, о которых речь шла раньше, но и определенные ощущения души. Основным для Декарта остается его собственное положение, что страсти возникают в душе таким же образом, как и объекты, воспринимаемые внешними чувствами, и точно таким же способом осознаются ею. В анализе своего примера Декарт приходит к выводу, что жизненные духи в ситуации страха вызывают определенное движение железы, которая по своей природе назначена к тому, чтобы определить душу к чувствованию этой страсти. Сходное происходит при всех других страстях, причиняемых движением жизненных духов, которые одни только способны вызвать телесную и душевную стороны эмоций. Направление духов в течении к нервам сердца оказывается достаточным, чтобы сообщить железе движение, посредством которого в душе возбуждается страх.
Трудно было, в самом деле, ожидать большего совпадения с висцеральной теорией эмоций. Декарт видит источник душевной страсти в том же самом движении жизненных духов, которое вызывает и определенные для каждой страсти изменения внутренних органов. Мы возвращаемся, таким образом, к исходному пункту всего учения - к определению страстей как ощущений или восприятий души, вызываемых деятельностью жизненных духов, которые одновременно вызывают ряд изменений висцерального характера, представляемых душой точно таким же образом, как она представляет объекты, воспринимаемые с помощью внешних органов чувств. страсть оказывается не чем иным, как восприятием висцеральных изменений.
Если, таким образом, мы находим поразительное совпадение между основными положениями картезианской теории и периферической теорией эмоций, мы должны ожидать, что и те трудности, на которые наталкивается эта последняя, те неразрешимые противоречия, в которых она запутывается, те доведенные в ней до абсурда несообразности, которые с самого ее основания довлеют над ней, будут чрезвычайно близкими и учению Декарта. Так оно и оказывается на самом деле. Дюма верно показал, что теория Ланге всеми сильными и слабыми сторонами обязана картезианскому учению. Даже своими ошибками, по словам Дюма, Ланге напоминает картезианцев. Антиэволюционное направление этой теории Дюма ставит в связь с отвращением, которое всякий последователь механистического мировоззрения, в том числе и Декарт, естественно, питает к историческим объяснениям.
Остановимся кратко на выяснении ошибок, противоречий, несообразностей, в которых поразительно сходным образом запутываются обе теории. Во-первых, назовем фактическую бесплодность обеих теорий при реальном объяснении и описании страстей с помощью того метода их исследования, который мы смело можем определить как принципиально механистический. В самом деле, обе теории обнаруживают совершенно одинаковое и полное бессилие, если надо продвинуть вперед конкретное научное знание человеческих страстей и обогатить его в фактическом отношении.
Г.К. Ланге, как известно, подверг анализу семь основных эмоций. Он полагал, однако, что это только блестящее начало, за которым должно последовать научное исследование всего огромного многообразия эмоциональных реакций. Казалось, что, двигаясь шаг за шагом по намеченному им пути, мы сумеем с помощью данного им ключа раскрыть всю область человеческих чувствований. Возможности новой теории казались Ланге необозримыми и неисчерпаемыми. Он аргументирует тем, что старая гипотеза, совершенно произвольно схематизируя эмоции, насилует факты, устанавливая определенные формы там, где существует несметное количество незаметных переходов. Пользуясь старой гипотезой, мы часто затрудняемся определить, под какую обычную рубрику следует подвести данное минутное настроение.
Мы часто довольствуемся совершенно неопределенными выражениями, что в душе переживается какая-то эмоция, не будучи в силах подвести то, что чувствуем, под какую-нибудь из эмоций, для которых язык имеет название. Ланге надеялся вывести исследование из этого бесплодного состояния, поставив перед ним истинную научную задачу для данного ряда явлений, которая заключается в точном определении эмоциональной реакции вазомоторной системы на различного рода влияния. Он понимал, что достижение этой цели еще далеко впереди, и видел свою проблему только в том, чтобы указать, где следует искать ее разрешение.
С той поры прошло более полустолетия. Исследователи человеческих эмоций больше всего искали разрешения проблемы в направлении, указанном Ланге. Итог исканий был подведен в экспериментах Шеррингтона и Кеннона, в клинических наблюдениях Вильсона, Дана, Хэда. Этот итог сформулировал Кеннон: можно считать, что телесные условия, которые, как это предполагали некоторые психологи, могут позволить отличить одни эмоции от других, непригодны для этой цели, что эти условия нужно искать где угодно, но не во внутренних органах (W.В. Cannon, 1927).
Многообразие телесных изменений при различных эмоциях казалось Ланге поистине огромным. Он полагал, что из этого возникает ряд различных комбинаций, представленных различными эмоциями.
«Так как мы имеем дело с тремя различными мускульными системами, из которых каждая, вероятно, может быть возбуждена различным образом, а иногда только одна или две из них могут представлять иннервационные расстройства, то, по-видимому, можно насчитать 127 различных комбинаций для физического выражения эмоций, если даже принять в соображение одни только иннервационные расстройства» (Г. Ланге, 1896, с.46).
Ожиданиям, как мы видели, не суждено было сбыться. Непрерывные 60-летние усилия, направленные на разыскание разнообразных комбинаций, не только не раскрыли тех 127, существование которых предполагал Ланге, но и показали, что для описанных им основных грубых эмоций существует, по-видимому, более или менее единообразная, стандартная стереотипная формула телесных эмоциональных проявлений. Самые противоположные с психологической стороны эмоции имеют поразительно сходные телесные проявления. Оказывается, как говорят новейшие последователи старой теории, например Денлап, этого и следовало ожидать с самого начала. Униформность органических изменений можно было предсказать на основании самой теории Джемса-Ланге с помощью чисто аналитического рассмотрения. Различие между эмоциями и должно было оказаться менее значительным, чем сходство. Эмоция, согласно новому варианту органической теории, вовсе не обнаруживает того бесконечного многообразия форм и переходов, о котором говорили создатели гипотезы. Она оказывается не более и не менее, как простым, динамическим фоном, однообразным задним планом, на котором разыгрываются психические процессы.
Точно такая же судьба постигла и теорию Джемса: те же огромные надежды и столь же полная бесплодность. Джемс не был скромен в ожиданиях. Он полагал, что он поймал жар-птицу с золотыми перьями, или, на языке английской сказки, гусыню, несущую золотые яйца. Всем его предшественникам не хватало самого главного: плодотворного руководящего начала, основной точки зрения, логического обобщения. Новая теория давала это в одной формуле. Рецепт возникновения эмоции был одинаков и для всех случаев в равной мере прост. Казалось, что фактические открытия в области эмоций должны следовать одно за другим, должны забить ключом из найденного, наконец, плодотворного руководящего начала. Но плодотворное начало оказалось бесплодным, как библейская смоковница.
У. Джемс не придавал большого значения установлению различия между эмоциями и их классификацией. Это приобретало в его глазах значение простых вспомогательных средств, что должны явиться сами собой, раз найден общий принцип. Он даже посмеивался над почтительным составлением каталогов различных особенностей эмоций, их степеней и действий, вызываемых ими: это все было необходимо до того, как в наших руках появился общий рецепт для всех эмоций. Джемс, повторяем, не был скромен в ожиданиях. Он полагал, что его теория должна сыграть в учении об эмоциях такую же роль, какую в биологии сыграла идея эволюции, так как и та и другая рассматривают различие видов как продукт более общих причин. Собственная гипотеза представлялась ему делом дарвиновского масштаба. Естественно поэтому, что конкретный анализ эмоций, фактическое описание их особенностей не могли занимать его. Это было дело последующего. Главное - в принципе. «Если у нас уже есть гусыня, несущая золотые яйца, то описывать в отдельности каждое снесенное яйцо - дело второстепенной важности» (У. Джемс, 1902, с.303).
О золотоносном принципе Джемса можно повторить буквально то же самое, что нами уже сказано по поводу ожиданий, связывавшихся с теорией Ланге. Непрерывные 60-летние усилия не привели ни к чему. Описывать каждое отдельно снесенное яйцо оказалось делом невозможным. Мы затруднились бы назвать другую столь же бесплодную в фактическом отношении гипотезу, которая продержалась в науке столько лет. Не говоря уже о высших, сложных, тонких, специфически человеческих аффектах, даже в познании таких наиболее грубых форм эмоций, как гнев, страх, любовь, ненависть, радость, печаль, стыд, гордость (если привести только список, составленный самим Джемсом), мы не продвинулись ни на шаг с помощью нового золотоносного принципа. До сих пор все вращается вокруг обсуждения самого принципа. Путь от гусыни, несущей золотые яйца, к описанию каждого снесенного яйца оказался невозможным. В действительности не было никаких яиц. До сих пор различными способами описываются достоинства и преимущества самой необыкновенной гусыни.
У. Джемс обещал, что с помощью его гипотезы нам удастся при анализе эмоций подняться над уровнем конкретных описаний. Он полагал, что выдвигаемая им точка зрения объяснит удивительное разнообразие эмоций, что она даст возможность найти выход из области простых описаний и классифицирования. Вместо описания внешних признаков научное исследование сможет заняться выяснением причин эмоций.
«От поверхностного анализа эмоций, - говорил он, - мы переходим, таким образом, к более глубокому исследованию, к исследованию высшего порядка. Классификация и описание суть низшие ступени в развитии науки. Как только выступает на сцену вопрос о причинной связи в данной научной области исследования, классификация и описание отступают на второй план и сохраняют свое значение лишь настолько, насколько облегчают нам исследование причинной связи» (там же, с.314).
Вероятно, сейчас нет ни одного последователя теории, который взялся бы защищать мысль, что за протекшие 60 лет со дня опубликования этой теории мы продвинулись хоть сколько-нибудь значительно в анализе причинных связей в сфере эмоциональной жизни, что мы действительно перешли к исследованию высшего порядка, сумели объяснить хотя бы малую толику из того бесконечного многообразия эмоций, раскрытия природы которых ожидал Джемс, - короче говоря, что пресловутая гусыня снесла хоть одно золотое яйцо. Хуже того, даже в области исследования низшего порядка, в столь презираемой Джемсом области конкретных описаний, выяснения частных особенностей и специфического действия каждой эмоции, в области классификации и номенклатуры не оказалось никакой возможности движения в развитии научного знания с помощью нового принципа.
Это не может не иметь общей причины. Мы думаем, что ее следует искать в принципиальной бесструктурности и непригодности золотоносного принципа. В самом деле, он с самого начала выдвигает в качестве объяснения нечто столь чужеродное по отношению к психической природе эмоций, нечто такое, что лежит в совершенно другом методологическом плане и что, следовательно, не способно ни при каких обстоятельствах служить ответом на вопрос о причинной связи эмоциональных процессов. Принцип, выдвигаемый Ланге и Джемсом, не способен по своему существу открыть никакой осмысленной связи между психической природой данной эмоции и органическими ощущениями, вызывающими ее. Основной пафос учения заключается в признании полной и принципиальной бессмысленности человеческой эмоции, принципиальной невозможности не только постигнуть и понять структуру соответствующего ей переживания, ее функциональную связь со всей остальной жизнью сознания, ее психическую природу, но даже поставить вопрос о том, что представляет собой данная эмоция как известное психическое состояние.
Здесь мы коснулись самого существенного, основного вопроса во всей критике теории Джемса-Ланге, а тем самым и картезианского учения, вопроса, который до сих пор оставлялся без внимания. Это вместе с тем и коренной вопрос нашего исследования, и коренной вопрос во всем учении Спинозы о страстях. Поэтому мы должны остановиться на его выяснении.
У. Джемс говорил: «Если мы не испытываем телесного возбуждения при виде справедливого или великодушного поступка, то наше душевное состояние едва ли может быть названо эмоцией. Де-факто здесь происходит просто интеллектуальное восприятие явления, которое относится нами к группе справедливых, великодушных и т.п. Подобные состояния сознания, заключающие в себе простое суждение, следует скорее отнести к познавательным, чем к эмоциональным душевным процессам» (там же, с.317). Трудно в более ясной форме утверждать тезис о совершенной бессмысленности всякого чувства. Ведь, согласно теории Джемса, периферическое телесное возбуждение, воспринимаемое нашим сознанием, и составляет сущность эмоции. Без него чувство перестает быть чувством, а превращается в простое суждение. Спрашивается: что же значит утверждать, будто чувство справедливости и великодушия, поскольку оно является именно чувством, а не простым суждением, есть не что иное, как ощущение периферического телесного возбуждения определенного рода и в определенной комбинации элементов, как не принципиально обессмысливать чувство справедливости и великодушия? Что может объяснить нам в чувстве нравственной справедливости тот факт, что оно, по словам Джемса, отражается в звуках голоса или в выражении глаз?
У. Джемс обещал, что его гипотеза приведет нас к исследованию высшего порядка. Со старой точки зрения, единственно возможными задачами при анализе эмоций было классифицирование (к какому роду или виду принадлежит данная эмоция) или описание (какими внешними проявлениями характеризуется данная эмоция). Теперь же дело идет о выяснении причин эмоций: какие именно модификации вызывает в нас тот или иной объект и почему он вызывает в нас именно те, а не другие модификации. Оставим в стороне тонкие эмоции, как справедливость и великодушие, возьмем те грубые формы, о которых говорит все время Джемс. Спросим себя, какую психологическую ценность может иметь причинное объяснение, составленное нами из собственных слов Джемса и в соответствии с совершенно точным смыслом его примера:
«Почему мы испытываем чувство ужаса при мысли о гибели дорогого нам существа?» - «Потому что мы ощущаем чувство, связанное с усиленным сердцебиением, коротким дыханием, дрожью губ, с расслаблением членов, с гусиной кожей и с возбуждениями во внутренностях».
Никто еще никогда не вдумался как следует в философскую природу знаменитой формулы Джемса, дающей классический прототип всякого причинного объяснения человеческих чувств. Иначе ее чудовищная несообразность была бы давно замечена. В самом деле, что означает, с точки зрения причинного объяснения, это положение: мы опечалены, потому что плачем; приведены в ярость, потому что бьем; испытываем страх, потому чго дрожим? Разве не совершенно ясно, что с точки зрения действительного объяснения психологических фактов эта формула имеет такую же познавательную ценность, как и утверждение: Сократ потому сидел в тюрьме, что мускулы его ног сокращались и растягивались и, таким образом, привели его туда?
Этот знаменитый платоновский пример чудовищной несообразности причинного объяснения приводит один из виднейших представителей современной описательной психологии Э. Шпрангер, для того чтобы обнаружить несостоятельность так называемой естественнонаучной каузальной объяснительной психологии. Он, как и все представляемое им психологическое направление, исходит из того, что сама объяснительная психология лучше, чем это могли сделать любые ее противники, доказала невозможность каузальных объяснений в психологическом исследовании, так как забыла основное положение: психология должна разрабатываться психологическим методом.
Как ни очевидна полная несостоятельность чисто идеалистического вывода, делаемого описательной психологией на основании глубочайших заблуждений объяснительного психологического анализа, она не может умалить в наших глазах значения и справедливости основного критического возражения Шпрангера в адрес объяснительной психологии типа, представленного в теории Джемса, - возражения относительно логической невозможности причинных объяснений, примеры которых приведены выше.
Мы еще вернемся к проблеме объяснительной и описательной психологии чувств этой в известном смысле центральной проблеме всего нашего исследования -и рассмотрим, какое принципиальное решение указанного вопроса мы находим в учении Спинозы о страстях. Но уже сейчас мы не можем не сделать некоторых существеннейших выводов. Нельзя не согласиться с тем, что причинное объяснение психологических фактов, как оно развивалось обычно в психологии, как оно представлено в теории Джемса, как оно вытекает непосредственно из самого смысла картезианского учения о страстях, не может привести ни к чему иному, как к признанию полной несостоятельности и невозможности такой объяснительной психологии. Если в психологии невозможно причинное объяснение иного рода, чем объяснение, приведенное выше, тогда невозможна сама объяснительная психология как наука.
Справедливо говорит В. Дильтей, один из первых осознавший чудовищную нелепость подобной объяснительной психологии и один из первых ставший на путь чисто идеалистической психологии как науки о беспричинных явлениях: «Этим самым, однако, объявляется банкротство самостоятельной объяснительной психологии. Дела ее переходят в руки физиологии» (1924, с.34). Но ровно в той же мере, в какой Дильтей, Шпрангер и другие сторонники описательной телеологической психологии бесспорно правы в критике объяснительной психологии того рода, как психология эмоций Джемса, и ни на йоту меньше, они разоблачают всю шаткость и несостоятельность защищаемой ими идеи чисто описательной, лишенной всяких причинных объяснений психологии.
Они показывают не только с полной ясностью, но даже с каким-то идейным цинизмом и бесстыдством, что описательная психология питается только неудачами объяснительной. Телеологическое рассмотрение психологических фактов возникает как логический вывод из ошибок причинного анализа. Идеалистическая психология необходима в первую очередь потому, что материалистическая не справилась со стоящими перед ней задачами, потерпела банкротство и передает свои дела в руки физиологии. Таким образом, сторонники описательной психологии, стоящие, казалось бы, на диаметрально противоположной точке зрения и справедливо высмеивающие несообразности причинного анализа картезианской, по существу объяснительной, психологии, сами не только недалеко ушли от тех принципиальных предпосылок, которые неизбежно приводят к этим нелепостям, но целиком и полностью разделяют и принимают те же самые предпосылки.
В сущности описательная психология гораздо более родственна по своим объяснительным предпосылкам старой объяснительной психологии, чем может показаться с первого взгляда и чем этого, вероятно, хотелось бы Дильтею и Шпрангеру. Более того, их психология стоит целиком на тех же принципиальных позициях, что и отвергаемая ими каузальная психология. Они совсем не противники, скорее - близнецы. Ведь описательная психология тоже исходит из мысли, что единственно возможное в психологии объяснение есть объяснение, видящее причину того, что Сократ сидел в тюрьме, в мускульных сокращениях его ног. Представители описательной психологии даже признают до известной степени закономерность подобного рода объяснения, правда, для более ограниченной области элементарных психических явлений. Они только требуют естественного дополнения к такого рода объяснению, именно телеологического описательного анализа высших проявлений человеческого духа. Они не только не отрицают права на существование такой объяснительной психологии, но даже признают ее необходимость наряду с описательной. «Природу мы объясняем, душевную жизнь мы постигаем» (В. Дильтей, 1924, с.8) - это основное для всей понимающей психологии положение Дильтея определяет необходимое разграничение сфер влияния и область взаимного сотрудничества каузальной и телеологической, объяснительной и описательной психологии.
Душевная жизнь имеет природную сторону и подлежит естественнонаучному изучению и причинному анализу. Это и есть задача объяснительной, или физиологической, психологии. Но ни одна существующая в настоящее время объяснительная психология не может быть положена в основу наук о духе. Она не в состоянии дать адекватного не только объяснения, но и описания сложных высших специфических для человека психических процессов. Поэтому наряду с ней должна существовать понимающая, структурная, телеологическая, описательная психология. Объяснительная психология как система не может ни теперь, ни в будущем привести к объективному познанию связей психических явлений. Именно отсутствие всякой осмысленной, понятной связи между чувством, сведенным к ощущению гусиной кожи и расширенных ноздрей, и всей остальной душевной жизнью, как мы видели, составляет самую отличительную черту объяснительной психологии эмоций, развиваемой Джемсом. Познание связей этих психических явлений поэтому и должно составить предмет особой науки. Но эта особая наука не только означает упразднение старой объяснительной психологии, но даже, по мысли Дильтея, обеспечивает ей возможность дальнейшего плодотворного развития. Между объяснительной и описательной психологией устанавливается, таким образом, тесное сотрудничество на основе разделения труда и сферы познания.
Внутреннее родство двух, казалось бы, противоположных концепций отнюдь не случайно. Одна с необходимостью предполагает другую. Одна не может существовать без другой. Только вместе они образуют законченное целое. Кто сказал «а», должен сказать и «б». Кто признает только одну возможность анекдотического причинного объяснения психологии, неизбежно должен прийти к отрицанию каузальной психологии и к созданию психологии телеологической. То и другое растет из одного корня: из философии Декарта. Она построена на полной симметрии, на полном идейном равновесии механистического и спиритуалистического принципов. Нигде эта двойственность не обнаруживается так отчетливо, как в учении о страстях, рассматриваемых в качестве единственного проявления совместной жизни духа и тела, следовательно, в качестве явлений, подлежащих объяснению с точки зрения законов механики и принципов телеологии. Тело есть не что иное, как сложная машина, и, поскольку страсти отражают телесную природу человека, они должны быть объяснены согласно законам механики. Душа же есть вещь божественная, и потому ее жизнь должна трактоваться телеологически: кесарю - кесарево, а богу - божье.
Таким образом, идея объяснительной и описательной психологии уже содержится априори в учении Декарта о страстях. Признание полной бесструктурности и абсолютное обессмысливание рассматриваемой чисто механически страсти, как мы видели, с необходимостью привели теорию Джемса-Ланге к ряду непреодолимых трудностей и несообразностей, но они содержатся в сущности также в картезианском учении. Естественно, если новая и старая теории совпадают в этом важнейшем, принципиальном пункте, они неизбежно должны натолкнуться на совершенно одинаковые трудности по мере своего логического развития. Действительно, глубоко поучительно узнать, что история повторилась спустя два века и в этом отношении с удивительной точностью.
«Трактат о Страстях...» полон описаниями различных движений духов и органов: расширение и сужение сердца, различия в величине, числе и скорости кровяных частиц и духов, изменение в желудке и легких - Декарт, по выражению Сержи, жонглирует всем этим точно так, как Джемс жонглировал описанием гусиной кожи и раздувающихся ноздрей. Правда, Декарт осознает трудность задачи. Он делится с принцессой Елизаветой своими сомнениями. Не легко, говорит он, изучить органические феномены, соответствующие каждой страсти, потому что они обычно смешаны. Нужно расчленять факты и искать точные результаты, опираясь на статистику, сравнения, элиминирования. Если, например, обратиться к случаям, когда любовь сочетается с радостью, нельзя познать ни одну, ни другую из этих страстей. Но если сопоставить любовь-радость с любовью-печалью, различие должно выступить отчетливо. Трактат, таким образом, непосредственно предполагает экспериментальное продолжение, которое сам Декарт пытался и не мог осуществить из-за отсутствия средств, лаборатории и сотрудников. Он вынужден был пользоваться фактами, доступными его наблюдению. Как деликатно замечает Сержи, несмотря на то что Декарт внес ряд уточнений в наши знания о пульсе, которые немногим обогатились благодаря современным сфигмограммам, лучше обойти молчанием то, что говорит Декарт по поводу висцеральной картины, соответствующей каждой эмоции.
Но дело не в этих картинах. Декарт роет глубже. Дело в принципиальном направлении исследования. Он должен открыть причину описанных им движений духов при основных страстях. Эта причина оказывается очень простой. В любви и печали желудок проявляет значительную активность при пищеварении. В ненависти и радости эта деятельность, напротив, понижена. Почему? Потому что наши первые страсти имеют алиментарное происхождение. Это страсти, связанные с кормлением, они образовались вокруг пищеварительного канала. Их дальнейшая сублимация, их история является только надстройкой над этой неподвижной физиологической базой первых дней нашего существования: механизм страстей взрослого человека имеет свой прообраз в структуре и функционировании машины утробного плода. Это, пожалуй, единственное место в учении о страстях, где Декарт вступает на путь поисков исторического объяснения. Сколь бы наивными они ни представлялись современному взгляду, принципиальное значение этого обращения к истории развития как к источнику объяснения, наряду с физиологической механикой, заслуживает пристального внимания. На этой стороне дела мы еще остановимся ниже, но нельзя не отметить с самого начала, что проблему причинности в отношении страстей Декарт ставит совершенно так же, как и Джемс. Мы должны заняться, говорит Джемс, выяснением того, как могла произойти та или иная экспрессия страха или гнева, и это составляет, с одной стороны, задачу физиологической механики, с другой - задачу истории человеческой психики. Можно было бы подумать, что Джемс, как и Сержи, здесь просто излагает решение проблемы причинности, которое он нашел в готовом виде у Декарта. Но как с законами физиологической механики, так и с историей человеческой психики дело оказывается одинаково безнадежным. Случайность, бесструктурность и бессмысленность связей между эмоциями и органическими изменениями сейчас же выступают на первый план и дают о себе знать, как только дело касается самой методологической возможности фактического исследования, вытекающего из этих принципов. Декарт связывает голод с печалью и анорексию с радостью. Елизавета протестует. Декарт уступает и соглашается на совершенно противоположную группировку: полный желудок производит печаль, пустой - радость.
Беда заключается не в том, что фактические соображения Декарта были лишены всякого эмпирического основания и потому с легкостью, по первой прихоти принцессы, могли заменяться противоположными, беда заключается в том, что методологически, при допущении полной бессмысленности связи между эмоцией и ее органическим выражением, становится одинаково возможной любая связь. Одна не.более понятна, чем другая. Противоположная столь же вероятна, как и прямая. Сержи понимает это. Он меланхолически замечает, что, если радость связывается то с анорексией, то с голодом, мы не можем уже больше сказать: таково висцеральное состояние - такова страсть. Все построение оказывается скомпрометированным. В наше намерение не входит исследовать сильные и слабые стороны висцеральной теории страстей. Отметим только, что Джемс, Ланге, Кеннон натолкнутся также на трудности этого рода, трудности, которые встречаются только на пути очень развитых теорий, а не интуиции предвосхитителей.
Законы механики, таким образом, отказываются служить новой теории. Они предают ее при первой же попытке вверить им управление ходом фактического исследования. Они не дают даже возможности построить какое-либо фактическое предположение. Они могут с одинаковой легкостью и произвольностью объяснить как то, так и другое. Законы физиологической механики, к которым одинаково апеллировали Декарт и Джемс, оказываются совершенно такими же, как и законы правовые, о которых пословица грубо говорит: закон, что дышло, куда повернул, туда и вышло. Но в этом бесплодии механистических законов в объяснении человеческих страстей нетрудно предугадать бесплодие, которое постигнет через 200 с лишним лет гусыню, обещавшую нести золотые яйца и не снесшую ни одного. Но, может быть, законы истории человеческой психики окажутся более милостивыми по отношению к висцеральной теории? Может быть, здесь мы найдем более основательное причинное объяснение, которое нельзя будет повертывать, как дышло, в противоположные стороны?
Мы уже знаем со слов Дюма, что Ланге развивал свою теорию в противовес эволюционной психологии, что он, как и Декарт, питал отвращение к историческим объяснениям, и все же мы находим у него глубоко поучительную попытку ответить, хотя бы в принципиальном плане, на одну из основных проблем всего учения о страстях - на проблему развития. Перед нами снова зопрос первостепенной важности.
К.Г. Ланге начинает и заканчивает исследование упоминанием об И. Канте, заключая, таким образом, весь трактат как бы в философские рамки. И действительно, в этом начале и конце мы находим отчетливое выражение второй философской идеи висцеральной теории, которая наряду с первой - с принципами механистического научного мировоззрения - определяет философское основание всей теории. Но странным образом Ланге начинает с резкого возражения Канту, а заканчивает полным согласием с ним (Г. Ланге, 1896, с.80). Поистине поразительно, как сам Ланге не заметил кричащего противоречия между началом и концом своего рассуждения. Как бы незаметно для самого себя он приходит к отрицанию того, с утверждения чего он начал. Развиваемая им теория имеет как бы собственную логику, не зависящую от логики ее автора. Она заводит его в сторону, как раз противоположную той, в какую он направлялся. Повторяется история с медведем, который ведет поймавшего его охотника туда, куда он, медведь, хочет. Повторяется история с Декартом и принцессой. Но на этот раз уступчивость должна быть проявлена не в области гибких и податливых, послушных и подчиненных больше законам светской вежливости, чем истинным законам механики, фактов, а в области философского осознания этих фактов, их принципиального освещения.
«Кант в одном месте своей «Антропологии» определяет аффекты как болезни души», - так начинает Ланге свой психофизиологический этюд «О душевных движениях» (там же, с.13). «Великому мыслителю кажется, что душа здорова, только пока она находится под безусловной и бесспорной властью разума; все, что может поколебать эту власть, является в его глазах чем-то ненормальным, вредным для человека.
Более реальная психология, которая не знает абстрактного идеального человека, а «берет его таким, каков он есть», должна считать странной такую науку о душе, жалким то представление о человеке, которое рассматривает радость и горе, сострадание и гнев, смирение и гордость как душевные состояния, чуждые здоровому человеку, ненормальные, на которые не следует обращать внимания, когда хотят познакомиться с истинной сущностью человеческой природы» (там же).
К.Г. Ланге полагает, что согласиться с Кантом - значит ограничивать сферу нашей душевной жизни, если способность поклоняться великому, восторгаться прекрасным, чувствовать сострадание к несчастным будет считаться явлением болезненным, здоровым же, нормальным человеком для нас будет только бесстрастный счетчик, которому каждое новое впечатление дает лишь повод к умозаключению. Ланге кажется удивительным такое возЗрение на взаимное отношение душевных сил, которое желает видеть нечто случайное в явлении, играющем в душевной жизни людей гораздо более значительную роль, чем здравый рассудок, в большей степени, чем последний, руководящем судьбой не только отдельных лиц, но и целых народов и всего человечества.
Если аффекты действительно, как предполагал Кант, являются только болезнями души, кто захочет лечить свою больную душу, спрашивает Ланге, если лечение должно лишить человека всех его эмоций, делающих его способным симпатизировать ближним, делить с ними радость и горе, восторгаться ими или ненавидеть их? Нет! Ланге представляется несомненным, что «мы не можем считать здоровым, цельным и настоящим человеком того, кто умеет лишь думать, познавать и рассуждать, но не способен страдать, радоваться и бороться, - хотя, может быть, эти страсти кое в чем и вредят его способности к исследованию и рассуждению.
эмоции не только играют роль важнейших факторов в жизни отдельной личности, но они вообще самые могущественные из известных нам природных сил. Каждая страница в истории - как целых народов, так и отдельных лиц - доказывает их непреодолимую власть. Бури страстей погубили больше человеческих жизней, опустошили больше стран, чем ураганы. Их поток разрушил больше городов, чем наводнения» (там же, с. 14). Поэтому Ланге отказывается вслед за Кантом видеть в аффектах, этих величайших из всех сил, имеющих в то же время громадное значение для нашей внутренней жизни, просто ненормальность и болезнь (там же).
Казалось бы, после этих ясных, прозрачных, патетических и, строго говоря, прекрасных слов следовало ожидать, что Ланге в своем этюде раскроет нам сущность этих самых могущественных из известных нам природных сил, имеющих такое огромное значение в истории целых народов и личности, руководящих судьбой не только отдельных лиц, но и всего человечества, и тем самым покажет, во-первых, в силу чего и как именно страсти могут иметь такое первостепенное значение в жизни человека и, во-вторых, как у цельного и настоящего человека не только не исчезает в качестве случайного и ненормального явления способность страдать, радоваться и бояться, но как она возрастает и развивается вместе с историей человечества и развитием внутренней жизни человека. Но Ланге столь же недвусмысленно и столь же патетически обманывает наши ожидания и надежды, как раньше возбудил их.
Как известно, основным результатом исследования Ланге является положение, что всеми эмоциональными моментами нашей психической жизни, нашими радостями и печалями, нашими счастливыми и несчастливыми днями мы обязаны вазомоторной системе, точнее, ее периферическим рефлекторным изменениям. Эту основную мысль сопровождают две побочные, которые вскрывают ее методологическое содержание. Оказывается, что с точки зрения законов физиологической механики и с точки зрения развития человеческой психики существует антагонизм между интеллектуальной и аффективной жизнью человека. Этот антагонизм и позволяет нам выяснить более обстоятельно судьбу аффекта в жизни и развитии личности. Сама интеллектуальная жизнь также находится в зависимости от вазомоторных функций, хотя несколько в другом роде, чем жизнь чувства. Интеллектуальная деятельность предполагает усиленный приток крови к мозгу и обусловливается им, причем кровь притекает, конечно, к другим частям мозга, чем те, которые преимущественно возбуждаются эмоциями.
Характер связи между вазомоторной деятельностью и умственной жизнью, с одной стороны, аффектами, с другой, в известном смысле противоположный. Первая влияет на вторую в буквальном смысле слова дериваторнокровоотвлекающим образом, и когда Герман фон Бремен считает до 20, то этой незначительной умственной работой он отнимает у моторной части своего мозга так много крови, что у него пропадает всякая охота драться со своей женой. Такова первая мысль, дополняющая основное положение Ланге (там же, с.79). Вторая устанавливает такой же антагонизм между умственной и аффективной жизнью в ходе развития.
«Образование, - говорит Ланге, - действует в том же направлении. Цель воспитания, которое не следует смешивать с образованием, заключается в том, чтобы приучить личность обуздывать, побеждать и уничтожать те побуждения, которые являются результатом непосредственного воздействия нашей физической организации, но которые не соответствуют данным социальным отношениям. С физиологической точки зрения, можно рассматривать образование как развитие способности подавлять более простые первоначальные рефлексы или заменять их более высокими. Таким образом приучаемся мы с самого раннего детства так же управлять другими непристойными в приличном обществе рефлексами» (там же, с.79).
С этой точки зрения Ланге приравнивает судьбу эмоциональной реакции к судьбе рефлексов мочевого пузыря: розги одинаково отучают ребенка кричать от досады вследствие эмоционального спазма сосудов, как и неопрятно вести себя вследствие непроизвольных функций рефлексов (там же).
В противоположности между интеллектом и аффектом и в постепенном вытеснении чувства вместе с прогрессом умственного развития Ланге видит основной закон, находящий свое подтверждение не только в онтогенезе, но и в развитии человечества в целом. «Сама история обрекает жизнь чувства на постепенное увядание и почти окончательное отмирание. эмоции -это вымирающее племя, которое постепенно вытесняется со сцены истории вместе с ростом цивилизации и культуры.
возбудимость вазомоторного аппарата бывает очень различна у различных людей. В этом отношении встречаются не только индивидуальные, часто унаследованные, различия. Условия более общего характера нередко играют здесь чрезвычайно важную роль. Женщины делаются гораздо более легкой добычей эмоций, чем более сильный пол, вследствие более сильной возбудимости нервной системы, в особенности ее вазомоторного отдела. То же самое замечается у детей сравнительно со взрослыми. Общее правило гласит, что как отдельные лица, так и целые народы тем более подвержены эмоциям, чем на более низкой ступени образованности они стоят.
Так называемые дикие народы более вспыльчивы и неукротимы, более необузданны в своей радости, более подавлены своим горем, чем цивилизованные народы. Такая же разница замечается между разными поколениями одного и того же племени. Мы мирны и кротки по сравнению с нашими варварскими предками, которым доставляло величайшее наслаждение предаваться безрассудным порывам, воинственной ярости, но которые так легко впадали в уныние при всякой неудаче, что лишали себя жизни из-за пустяков» (там же, с.77-78).
Среди людей одного поколения Ланге находит проявление того же самого закона: несомненнейший признак образованности составляет то спокойное самообладание, с которым переносятся удары судьбы, вызывающие у необразованных людей необузданные взрывы страстей. И как бы для того, чтобы не оставалось ни малейшего сомнения в том, что историческое развитие человеческой психики ведет к вымиранию эмоций, Ланге формулирует закон причинного отношения между одним и другим:
«Это подавление аффективной стороны жизни под влиянием растущего образования, как у отдельных личностей, так и у целых поколений, не только идет рука об руку с возрастающим развитием умственной стороны жизни, но по большей части есть результат этого развития» (там же, с.78).
Вместе с установлением этого положения Ланге неожиданно для самого себя оказывается перед окончательным итогом, который находится в непримиримом противоречии с его исходным пунктом. Поистине он начал за здравие, а кончает за упокой. Начал он с резких возражений против тезисов Канта, воззрения которого на аффекты как на болезнь души Ланге назвал жалким представлением о человеке; кончает он полной капитуляцией перед этим тезисом, перед воззрением на взаимные отношения душевных сил, желающим видеть нечто случайное в таком явлении, которое играет в душевной жизни основной массы людей гораздо более значительную роль, чем здравый рассудок, и которое в гораздо большей степени, чем последний, руководит судьбой не только отдельных лиц, но и целых народов и всего человечества.
Логика исследования оказалась сильнее логики исследователя. Медведь упорно ведет охотника. Ланге остается только признать это и пойти на полную капитуляцию перед Кантом, что он и делает в заключительных строках своего этюда. «С течением времени, - говорит он, - вазомоторные центры, вследствие постоянного сдерживания и недостаточного упражнения, все более и более теряют энергию своей эмоциональной деятельности. И этот результат воспитания умственной жизни передается путем наследственности следующим поколениям. Новые поколения являются на свет со все более и более вялой эмоциональной иннервацией сосудов и с более сильной иннервацией органов умственной деятельности.
Если наше развитие будет продолжать идти по принятому направлению, то в конце концов мы достигнем идеала Канта: явится чисто рассудочный человек, для которого все эмоции: радость и горе, тоска и страх - если он еще будет подвержен таким соблазнам - сделаются только болезнями или умственными расстройствами, одинаково неприличными для него» (там же, с.77-80). Этой нотой безнадежности заканчивается все исследование Ланге.
Результат, к которому мы пришли, немаловажен в наших глазах. Мы сейчас со всей отчетливостью представляем себе, как решается проблема развития аффектов в рассматриваемой теории. Ланге имел мужество до конца следовать за логикой развития своей основной мысли, довести ее до предела и тем самым вскрыть ее истинную философскую сущность. Джемс, более беспечный в этом отношении, оставляет и большую неясность в этом пункте. Однако и он, как мы видели, апеллирует, наряду с законами физиологической механики, к истории человеческой психики. Следовательно, он не только не может обойти проблему развития, но вменяет в заслугу своей теории то, что эта проблема выдвигается там на первый план. Как мы помним, Джемс сравнивает основной принцип своей теории, эту знаменитую гусыню, несущую золотые яйца, с эволюционной идеей Дарвина. Поэтому для нас не может быть безразличным тот ответ, который дает Джемс на вопрос о происхождении эмоциональных реакций.
Рассматривая этот вопрос, Джемс приводит «догадки Спенсера ...нашедшие подтверждение со стороны других ученых. Он был также, насколько мне известно, - пишет Джемс, - первым ученым , высказавшим предположение, что многие движения при страхе и гневе можно рассматривать в качестве рудиментарных остатков движений, которые первоначально были полезными» (У. Джемс, 1902, с.336). В этом же направлении идут объяснения Дарвина, П. Мантегацци, В. Вундта, которые приводит Джемс (там же, с.337-338). В равной мере Джемс ссылается и на другой принцип, развитый Вундтом и Т. Пидеритом (Т. Piderit, 1886), принцип, которому Дарвин, может быть, не отдает полной справедливости. Он заключается в аналогичном реагировании на аналогичные чувственные стимулы (У. Джемс, 1902, с.338). Согласно последнему принципу, можно рассматривать, как это делает, например, Вундт, «многие из наиболее выразительных реакций на моральные мотивы как символически употребляемые выражения вкусовых впечатлений. Это все те душевные состояния, которые язык метафорически обозначает горькими, терпкими, сладкими и которые характеризуются мимическими движениями рта, представляющими аналогию с выражениями соответствующих вкусовых впечатлений» (там же, с.338).
Но оба принципа, даже взятые вместе, не могут удовлетворить Джемса. Его собственный ответ на вопрос о происхождении эмоциональных реакций с другой несколько стороны, но удивительным образом совпадает с решением проблемы развития, которую мы нашли у Ланге.
Если некоторые из наших эмоциональных реакций, говорит Джемс, «могут быть объяснены при помощи двух указанных нами принципов (а читатель, наверно, уже имел случай убедиться, как проблематично и искусственно при этом объяснение весьма многих случаев), то все-таки остается много эмоциональных реакций, которые вовсе не могут быть объяснены и должны рассматриваться нами в настоящее время как чисто идиопатиче-ские реакции на внешние раздражения. ... По мнению Спенсера и Мантегацци, дрожь, наблюдаемая не только при страхе, но и при многих других возбуждениях, есть явление чисто патологическое. Таковы и другие сильные симптомы ужаса - они вредны для существа, испытывающего их. В таком сложном организме, каким является нервная система, должно существовать много случайных реакций. Эти реакции не могли бы развиваться совершенно самостоятельно в силу одной лишь полезности, которую они могли представлять для организма. Морская болезнь, щекотливость, застенчивость, любовь к музыке, наклонность к различным опьяняющим напиткам должны были возникнуть случайным путем. Было бы нелепо утверждать, что ни одна из эмоциональных реакций не могла бы возникнуть случайным путем» (там же, с.339).
Как ни различествует объяснение Джемса с учением Ланге об антагонизме между интеллектуальной и аффективной жизнью по конкретному содержанию, они совпадают друг с другом полностью в двух основных и решающих пунктах, как две равные геометрические фигуры при наложении одной на другую. Первое совпадение заключается в том противоречии между основной предпосылкой и заключительным выводом, в которое одинаковым образом и в равной мере впадают оба автора. Проявление этого противоречия у Ланге мы только что имели случай выяснить. У Джемса оно столь же обнажено и выступает в столь же незамаскированном виде, поэтому не стоит никаких усилий разглядеть его. Напротив, нужна большая доля оптимистического доверия к его теории, для того чтобы не заметить этого вопиющего противоречия.
У. Джемс, как мы помним, обещал с помощью своей гипотезы поднять научное исследование эмоций на уровень глубокого исследования, исследования высшего порядка. Он пренебрежительно отвергает классификацию и описание как низшие ступени в развитии науки. Благодаря своему плодотворному руководящему принципу он обещает открыть путь к выяснению причинной зависимости эмоциональных реакций. Источником такого причинного объяснения он считает физиологическую механику. В этом отношении он жестоко обманулся, наткнувшись на полную фактическую бесплодность причинного объяснения и различения эмоций с этой стороны. Остается другой источник - история человеческой психики. Задачу исторического причинного объяснения эмоций Джемс считает по существу разрешимой, хотя найти ее решение трудно. Однако мы только что имели возможность убедиться: лишь дело доходит до фактического осуществления этой надежды, она лопается как мыльный пузырь. Объяснения, исходящие из принципов Спенсера, Дарвина, Вундта, оказываются проблематичными и искусственными. Но, главное, остается много эмоциональных реакций, которые вовсе не могут быть объяснены. Это буквальные слова самого Джемса.
Таким образом, проблема исторического объяснения эмоций оказывается, вопреки оптимистическим ожиданиям, неразрешимой, что было ясно уже Джемсу. 60 лет, протекшие со времени его пессимистического заключения, целиком подтвердили это. Едва ли в каком-нибудь другом пункте теория Джемса настолько оправдала себя, как именно в этом. Эмоциональные реакции должны рассматриваться, говорит Джемс, как чисто идиопатические реакции, т. е. необъяснимые, как реакции на внешнее раздражение. Их биологическое значение не только проблематично, но очень часто положительно должно быть отвергнуто. Это случайные реакции, которые вообще не поддаются причинному, историческому объяснению. Спрашивается: что же тогда остается от иллюзий исследования высшего порядка? Что остается, кроме классификации и описания, кроме поверхностного анализа эмоций, кроме описания их внешних признаков? Самая остроумная теория, по-видимому, не может дать больше того, что в ней содержится.
Второе совпадение двух самостоятельно возникших вариантов единой теории затрагивает сущность решения проблемы развития. Ланге должен был сдаться на милость победителя - Канта и признать вслед за ним, что аффекты являются не чем иным, как болезнями души. Джемс также склоняется к рассмотрению аффектов в качестве патологических явлений, вредных для существ, испытывающих их. Ланге меланхолически повествует о судьбе вымирающего племени страстей. Джемс также вынужден рассматривать их в качестве рудиментарных остатков, которые первоначально были полезными, но выродились в ходе развития, превратившись в ненужные, бессмысленные придатки нашего психического аппарата, никак не связанные с остальной его деятельностью. Кто начал с принципиального обессмысливания эмоций, тот в результате неизбежно должен прийти к признанию бессмыслицы единственным правом их на существование. Но от начала и до конца исследования бессмыслица всей эмоциональной жизни возрастает, постепенно увеличиваясь с каждым новым шагом развертывания теории, достигая в заключение поистине патетической силы в признании эмоций рудиментарными, патологическими, случайными, необъяснимыми явлениями. Кто сеет ветер, тот необходимо пожнет бурю.
Нам остается выяснить последнее обстоятельство, связанное с проблемой развития эмоций, как она поставлена и разрешена теорией Джемса-Ланге: остается выяснить только внутреннюю {208} необходимость, логическую неизбежность именно такой постановки и именно такого решения.
Дело, конечно, не в том отвращении к историческим объяснениям, которые, по словам Дюма, должен питать всякий представитель механистического мировоззрения, идущий по стопам Декарта. В конце XIX в., после Дарвина, такое отвращение едва ли могло бы объяснить нам неспособность какой-либо эмпирической теории к разрешению проблемы развития. Как мы видели, Ланге н Джемс очень хотели бы найти ключ к историческому объяснению эмоций. Они, однако, не смогли этого сделать, как хотел н не смог ответить на этот вопрос основоположник висцеральной теории эмоций - великий Декарт. Очевидно, в логике самой теории заложена антиисторическая тенденция, которая парализовала все усилия исследователей, идущих в этом направлении. Их благие намерения разбивались всякий раз о внутреннее непроницаемое ядро собственной теории.
Это ядро действительно абсолютно антиисторично. Оно совершенно исключает по самому существу всякую возможность истории человеческих эмоций. Ядро всей теории составляет, как нам известно, идея, согласно которой источником и действительной причиной эмоций являются рефлекторные, периферические изменения внутренних органов и мускульной системы. Тем самым ядро теории сейчас же обрастает двумя плотными и непроницаемыми, неотделимыми от него идейными оболочками. Первая возникает сама собой из того непреложного факта, что телесные проявления, принимаемые за истинную причину, за действительную сущность эмоциональной реакции, оказываются тем ощутительнее, чем с более грубой эмоцией мы имеем дело. Следовательно, чем примитивнее, чем ниже на ступени развития стоит эмоция, чем архаичнее она, тем больше она обнаруживает черты подлинной страсти.
эмоции, таким образом, по смыслу основного положения теории должны быть отнесены к самому отдаленному доисторическому, дочеловеческому периоду психической эволюции. У человека они выступают только в роли рудиментов, бессмысленных пережитков темного наследия животных предков. В истории человеческой психики не только невозможна никакая перспектива развития эмоций, но, напротив, они осуждены на последовательное регрессирование и в конечном счете на умирание.
Телесные проявления, образующие сущность эмоций, неизмеримо богаче, ярче и осязательнее у животных, чем у человека; у примитивного человека -чем у культурного; у ребенка -чем у взрослого. О каком же развитии, как не об обратном, не о свертывании, может идти речь по отношению к эмоциям? Их эволюция есть не что иное, как инволюция. Их история есть история их отмирания и гибели. Таким образом, самое понятие развития оказывается неприложимым к эмоциям и невозможным в области их исследования, если принять основное допущение висцеральной гипотезы. К этому, как мы видели, одинаково вынуждены прийти, следуя логике собственной теории, и Ланге, и Джемс.
Вторая оболочка, которой обрастает ядро их теории, возникает из того отрыва эмоций от всего нашего сознания, который содержится уже в самом ядре теории. Отрывая эмоции от мозга, вынося их на периферию, сводя их к периферическим изменениям внутренних органов и мускулов, теория тем самым гипотетически создает для них органический субстрат, отличный и отдельный от материального субстрата остального сознания. Ведь внутренние органы - сердце, желудок и легкие - представляют собой ту часть человеческого организма, которая никак не может сравниваться, с точки зрения ее участия в историческом развитии человека, с центральной нервной системой, в частности с корой головного мозга.
Историческое развитие человеческого сознания связано в первую очередь с развитием коры головного мозга. Это, разумеется, ни в какой мере не означает того, что организм в целом и все прочие его органы никак не участвовали в эволюции. Однако едва ли может вызвать какое-либо сомнение тот факт, что, когда мы говорим об историческом развитии человеческого сознания, мы имеем дело в первую очередь и главным образом именно с корой головного мозга как с материальной основой развития, которая в этом отношении качественно выделяется из всех остальных частей организма, будучи ближайшим и непосредственным образом связана с психическим развитием человека. Во всяком случае это положение общепризнано для всех высших, специфически человеческих функций сознания.
Периферическая теория эмоций, видящая их источник в деятельности внутренних органов - этих наиболее исторически неподвижных, неизменных, наиболее удаленных от непосредственной органической основы исторического развития сознания частей организма, тем самым вырывает эмоции из общего контекста психического развития человека и ставит их в изолированное положение. Они оказываются как бы островом, отделенным от основного материка сознания и окруженным со всех сторон морем чисто вегетативных и анимальных, чисто органических процессов, в контексте которых они и получают свое истинное значение. Удивительно ли после этого, что телесные проявления, составляющие, согласно висцеральной теории, самую сущность эмоциональной реакции, оказываются более родственными с такими вегетативными расстройствами, которые мы наблюдаем при холоде, лихорадке, асфиксии, чем с такими эмоциональными состояниями, как страх и гнев? Самая локализация источника эмоций, из которого берет начало специфическое качество чувства, вне мозга, на периферии, уже предполагает выключение аффектов из всего того комплекса связей, из всей той системы отношений, из всей той функциональной структуры, которые составляют истинный предмет психического развития человека.
Таким образом, это положение, содержащееся в самом ядре теории, обрастает новой оболочкой в такой же мере, как и первое, отделяющее теорию от проблемы развития. Как ни странно, но на это обстоятельство обращалось очень мало внимания. Биологическая видимость теории внушала иллюзию, что она не только не противоречит эволюционной идее в психологии, но прямо предполагает ее. Лишь отдельные голоса, критикующие теорию с этой стороны, раздаются в современной психологии.
Так, Бретт справедливо говорит, что «во всей литературе об эмоциях наибольшее внимание уделяется эндосоматическим реакциям и тем самым совершенно очевидно выделяется только один аспект эмоции в целом.
Когда мы обращаемся от экспериментального исследования к клиническому, нам кажется, что мы попали совершенно в другой мир. У нас возникает впечатление, что необходимо строго различать эмоции, как они обычно изображаются, и тот род переживаний, которые описывает клиническая психология. Влияние зоопсихологии и физиологических школ страшно затемняет вопрос о возможности развития эмоций. Нет никаких априорных данных, которые объяснили бы нам, почему эмоции не должны развиваться. Это допущение кажется простым недоразумением. Если же эмоции развиваются, то самая очевидная ошибка заключается в неразличении отдельных уровней развития. Это и является худшим результатом той интерпретации, которая обычно дается в теориях, подобных теории Джемса - Ланге. Именно потому, что они бесспорно правы до определенного пункта, они впадают в заблуждение, как только выходят за его пределы. Многие авторы злоупотребляют словом биологический. Совершенно верно, что инстинкты и их висцеральные спутники являются тем, что они есть, благодаря их биологическому значению. Но, собственно говоря, это значение известно только теоретику. Животное, конечно, не проявляет страха или ярости по той причине, что самосохранение есть первый закон жизни. слово биологический, если мы хотим придать ему особый смысл, означает отношение между каким-нибудь актом и его последствиями для индивида или рода. Это отношение еще не составляет части поведения до тех пор, пока мы не допустим, что поведение направляется памятью или стремлением. Поведение является биологическим только для ученого наблюдателя. Для самого действующего животного оно является психологическим.
С этой точки зрения, необходимо было бы попытаться развить сравнительное исследование эмоций. Возможно, все теории правильны, но они должны быть отобраны с точки зрения эволюционного принципа. На одном конце этой сравнительной шкалы тип реакции будет приближаться к типу сложного рефлекторного ответа. Инстинкт и эмоция окажутся еще не дифференцированными настолько, что должен будет отпасть самый спор об этих терминах. Общее диффузное возбуждение будет одинаково характерно для всех форм поведения на этой ступени развития. Эмоция как дифференцированный фактор выступит только в том месте этой шкалы развития, где можно будет установить, что ситуация имеет какой-либо смысл, если употребить это слово для обозначения любой формы связи между данной ситуацией и другими ситуациями, все равно - вспоминаемыми или антиципируемыми. На высшем уровне, определенном в конечном счете развитием мозга, должны иметь место модифицированные формы примитивной реакции. Телесные проявления и психическое напряжение должны здесь оказаться эмоциональными в собственном смысле слова... Отношение между идеями должно выступить на первый план, и характер эмоций в силу этого должен измениться...
Исторический обзор теории эмоций заканчивается запутанной картиной, настоятельно требующей полной реконструкции психологии эмоций. Все новейшие усилия в этом направлении ведут нас по пути, указанному эволюционным методом. Человек достиг современного состояния развития путем медленного процесса роста и интеграции, в которых мы видим объяснение специальных познавательных функций. Нет никаких оснований отрывать эти функции от общих органических состояний, но нет и никакого смысла игнорировать возможность величайших различий, зависящих от степени мозгового развития и интеграции. Здесь, по-видимому, заключается верный элемент теории Джемса, который улавливает различия между грубыми и более тонкими эмоциями. Но в таком виде это различие не вполне отвечает духу научной психологии. Вместо того чтобы противопоставлять один класс эмоций другому, следует допустить, что каждая эмоция может иметь различные формы, как различаются, например, ярость животного и справедливое негодование. Так как одна форма развивается из другой, в зависимости от общего развития человека она может легко сохранить связь с более примитивным типом эмоций или с другими связанными с ней реакциями.
Во всяком случае, отношение между эмоцией и ее выражением становится менее фиксированным и неподвижным по мере того, как организм развивается, удаляясь от инстинктивных и стереотипных форм реакции. Более сложные (тонкие) эмоции, не имеющие специфической, связанной с ними реакции (типичной для поведения животного), допускают различные выражения, и экспрессия теряет непосредственную связь с сознательным элементом эмоции - обстоятельство, которое может помочь теории в объяснении, почему мы плачем одинаково как от радости, так и от горя» (D.S. Brett, 1928, р.393-396).
Мы умышленно привели несколько затянувшееся заключение исторического очерка развития психологических идей о природе эмоций, чтобы опереться на объективные свидетельства историка науки по поводу состояния проблемы развития в современной психологии эмоций. Краткий смысл этого длинного высказывания заключается в том, что психология эмоций не располагает сейчас даже самыми первоначальными зачатками теории развития, что она представляет собой запутанную картину, в которой не проведено различения высших и низших, животных и человеческих, инстинктивных и сознательных эмоций, картину, которая переносит нас, по выражению Бретта, единым махом из одного мира в другой.
Из первых и робких попыток генетического исследования эмоций в их онтогенезе мы узнаем нечто большее, чем простое констатирование того факта, что старая теория исключала априори возможность эмоционального развития. Мы узнаем из них и содержание априорного антиисторического ядра теории. Оно может быть охарактеризовано в свете упомянутого исследования двумя основными чертами: допущением сенсорно-рефлекторной природы эмоциональной реакции и отрицанием ее связи с интеллектуальными состояниями. Первое допущение исключает развитие из-за того, что рефлекторные реакции' представляют собой самый стабильный, самый неизменный элемент всего поведения, и из-за того, что сведение эмоций к простым ощущениям внутри органических изменений лишает эмоции всякой действенной, активной роли в сознании человека.
Если сущность страха заключается в ощущениях дрожи и гусиной коже, нет оснований допускать, что эти явления будут существенно разными у ребенка и взрослого. Равным образом отрицание связей между эмоциональными и интеллектуальными состояниями исключало заранее всякое участие эмоций в общем развитии сознания, в котором изменения интеллекта занимают центральное, значительнейшее место. Это отрицание уже заранее предполагало такую постановку вопроса о природе эмоции, которая целиком и полностью исключала самую возможность проблемы эмоции человека в ее отличии от эмоции животного. Животное и человек, животное и человеческое в самом человеке оказались разорванными, грубые и тонкие эмоции оказались принадлежащими, по выражению Бретта, двум различным мирам, и только слепой не увидел бы в этом самого непосредственного, самого прямого, самого неприкрытого воплощения старых идей, лежащих в основе картезианского учения.
Декарт как бы незримо присутствует на каждой странице психологических сочинений об эмоциях, которые написаны за последние 60 лет. Если верно, что мы являемся сейчас свидетелями коренного поворота 60-летнего пути психологии эмоций, полного банкротства идей, определивших его направление и исход, то современный кризис учения об эмоциях и намечающийся в нем коренной поворот к научному исследованию и самому пониманию природы эмоций не может иметь другого смысла, кроме антикартезианского. Этот вывод вытекает с необходимостью из каждого шага научной мысли, сделанного в новом направлении. Каждый конкретный вопрос новой теории эмоций упирается в необходимость преодоления картезианских принципов, тяготеющих над всей этой областью психологии. Ограничимся только одним примером такого рода.
В новой психологии эмоций все больше выступает на первый план проблема динамической природы аффекта. В исследовании К. Левина и М. Принца динамический, активный, энергетический аспект эмоции выдвигается как единственный способ понимания аффекта, допускающий действительно научное, детерминистическое и истинно каузальное объяснение всей системы психических процессов. С логической необходимостью такое понимание предполагает преодоление дуалистического подхода к аффективной жизни и выдвигает понимание аффекта как целостной психофизиологической реакции, включающей в себя переживание и поведение определенного рода и представляющей единство феноменальной и объективной сторон. Исследование динамического аспекта эмоций не могло не прийти в столкновение с теорией Джемса - Ланге, исключающей по своему существу монистическое понимание эмоций как энергетических и мотивационных побуждений, детерминирующих переживание и поведение. «Рассмотрение эмоций как динамических процессов само собой исключает понимание их роли, как «простых сенсорных восприятий» висцеральных функций... как это предполагается теорией Джемса-Ланге, по которой их разряды сами по себе должны детерминировать поведение определенного рода. Эмоция поэтому не может рассматриваться как эпифеномен, связанный с рефлексами, как это делают бихевиористы, но сама должна пониматься как необходимый момент, участвующий в нервных разрядах, так или иначе определяющий характер реакции.
Эмоция, следовательно, не может играть пассивную роль эпифеномена. Она должна делать нечто. С этой точки зрения становится более понятной функция эмоции по отношению к организму, чем если эмоция не представляет собой ничего иного, кроме сознания нервного разряда энергии или пассивного сенсорного осознания висцеральной деятельности. С последней точки зрения, мы могли бы совершенно обойтись без эмоции, без гнева, или страха, или любого другого чувства, так как мы действовали бы как автоматы» (М. Prince, 1928, р.161-162).
В доказательство этого положения Принц приводит несколько соображений. «Во-первых, повседневное наблюдение убеждает нас в том, что эмоция внутренне связана с разрядом энергии, направляемым во внутренние органы и в произвольную мускулатуру. Но как связана? Есть основание полагать, что эмоция протекает синхронно с разрядом, который длится до тех пор, пока в сознании длится сама эмоция. С точки зрения теории Джемса - Ланге, рассматривающих эмоцию как пассивное сенсорное восприятие, эмоция должна следовать за висцеральной реакцией. Если эмоция является таким излишним чистым эпифеноменом, не способным ничего определять в нашей реакции на ситуацию, становится непонятным самый факт синхронности, который представляет собой важную проблему, ожидающую своего решения. Это второй аргумент.
Третий состоит в том, что эмоция как эпифеномен была бы совершенно бесполезным в биологическом отношении явлением, которого эволюция так же не терпит, как «природа пустоты». Наконец, последним аргументом является свидетельство непосредственного опыта, который убеждает нас, что страсть движет нами, что она дает энергию нашим мыслям и нашим действиям. Мы сознаем, что эмоция и чувство активируют нас. Это Сознание есть непосредственный факт, не зависящий от его дальнейшего истолкования. Все эти соображения, вместе взятые, заставляют автора рассматривать эмоцию во внутренней неразрывной связи с энергетическими процессами, совершающимися в организме, ибо без понятия энергии поведение вообще не может быть объяснено» (ibid., p.162-164).
Не неожиданно для нас Принц в этой связи упоминает имя Декарта и ссылается на картезианское учение о страстях, ибо вопрос действительно из области частного исследования переходит в план философской проблемы психофизической природы эмоций. Но действительно неожиданным является утверждение Принца, что защищаемая им против теории Джемса-Ланге концепция является по существу картезианской. Второй раз уже мы встречаемся с попыткой рассматривать теорию Джемса - Ланге как антитезу к картезианскому учению. Первый раз эту мысль мы встретили у Денлапа, который противопоставлял центростремительную гипотезу периферической теории центробежной теории возникновения эмоций, развитой Декартом. Здесь, таким образом, противопоставление обеих теорий касалось конкретного вопроса о физиологическом механизме, являющемся субстратом эмоции. К этому вопросу мы еще вернемся.
Но сейчас речь идет о чем-то большем. Картезианское учение противопоставляется теории Джемса-Ланге с точки зрения принципиального понимания отношения, существующего в эмоции между телесными и психическими процессами. Обе теории, таким образом, оказываются в противоречии уже не с точки зрения частного практического описания, но с точки зрения их принципиальных оснований. Вопрос этот заслуживает самого принципиального выяснения. Последуем поэтому дальше за Принцем.
В своей концепции, рассматривающей эмоцию как энергию, Принц, противопоставляющий эту точку зрения теории Джемса - Ланге и связывающий ее с картезианским учением, применяет точку зрения эмерджентной эволюции - нового идеалистического учения, пытающегося найти выход из тупика альтернативы - механицизм или витализм, в который упирается все современное естествознание. Эмерджентная эволюция исходит из допущения внезапных, якобы диалектических скачков в развитии, внезапного появления новых качеств, необъяснимого превращения одних качеств в другие. С этой точки зрения Принц объясняет две возможности, существующие для его концепции. Либо мы должны допустить, что эмоциональные разряды энергии связаны с электронами в высшей степени сложной атомной структуры нервной системы. Эти разряды эмерджируют как эмоции, так как они сами в себе содержат энергию, не констатируемую объективно, но являющуюся результатом крайне сложной организации огромного числа единиц нервной энергии. Либо мы должны принять, что кинетическая центростремительная нервная энергия, будучи имматериальной, превращается в такую же имматериальную психическую энергию, которая при обратном течении, как звено в цепи всего процесса, снова превращается в имматериальную, центробежную энергию, подобно физическому закону превращения энергии. То, что непознаваемо при помощи объективных методов, эмерджирует как доступное психологическому познанию, как состояние сознания.
Достаточно привести эти положения для того, чтобы стал ясен смысл связи, существующей между теорией Принца и картезианским учением. Допущение имматериальной, психической энергии, которая действует, однако, совершенно как материальная, физическая энергия и находится с ней в простом механическом взаимоотношении, представляет собой, как мы подробно рассмотрим ниже, существенную составную часть картезианского учения о страстях, двойственного по самой своей основе. Принц, таким образом, противополагает один принцип картезианского учения - спиритуалистический - другому принципу того же учения - механистическому. С этим мы уже встречались раньше. Намечая совокупность проблем, выдвинутых современным исследованием о соотношении теории Джемса-Ланге и картезианского учения, мы упоминали, ссылаясь на Дюма, и об этой проблеме. Дюма называл ее теологическим принципом, воспринятым Мальбраншем от Декарта и разделяющим старое и новое учение. В борьбе Принца против Джемса мы имеем, таким образом, как бы две непримиримые, внутренне противоречивые части картезианского учения, которые поляризовались современной психологией и восстали друг против друга как последовательно спиритуалистическая и последовательно механистическая концепции эмоций.
Это бесспорно. С этим нельзя не согласиться. Дух картезианского учения проявляет себя не только в механистических теориях, подобных теории Джемса, но и в новых теориях, пытающихся преодолеть несовершенство прежних гипотез с помощью другой стороны того же самого учения, которое породило идеи их противников. Они не подозревают при этом, что изгоняют дьявола именем Вельзевула и не только не выходят за пределы того замкнутого круга, в котором вращается вся современная психология эмоций, но еще теснее замыкают этот круг, пытаясь полностью реализовать старинное картезианское учение. Их заслуга состоит в том, что они с полным сознанием борются за торжество картезианских принципов современной психологии. Они только дополняют несколько старомодного Декарта наисовременнейшей теорией эмерджентной эволюции. Но и она, как мы увидим дальше, не только не чужда духу картезианского учения, но непосредственно связана с ним, что, впрочем, признает и сам Принц. С установлением этого вся картина идейной борьбы в современной психологии эмоций окончательно проясняется. Это, конечно, монизм, говорит Принц о своей концепции, - единственная альтернативная гипотеза - есть дуализм и параллелизм, т. е. эпифеноменализм и человеческий автоматизм (ibid., p.166-167). С этим нельзя не согласиться. Вся ошибка заключается только в том, что обе гипотезы рассматриваются как альтернативные. На самом деле в учении Декарта они взаимно предполагают друг друга и только в совокупности образуют истинное ядро его теории страстей. Здесь есть, конечно, известная логическая непоследовательность, но только того рода, на который неизбежно наталкивается всякое идеалистическое учение, стремящееся превратиться в научное объяснение реальных фактов, происходящих в материальной действительности, и не желающее порывать с этими фактами. Такой монизм (спиритуалистический) и такой дуализм (параллелистический) не только не представляют истинной альтернативы, но, скорее, взаимно предполагают друг друга, во всяком случае в учении Декарта и его последователей, Джемса и Принца.
Мы помним, что точно таков же был метод исследования, примененный Декартом к познанию природы страстей. Он сперва рассматривает человека как бездушный автомат и исследует механизм страстей, как он действует в этой сложной машине, совершенно безотносительно к ее сознанию. Этим Декарт предвосхитил теорию Джемса. Затем он присоединяет к автомату душу, заранее предопределяя, что ее восприятия, возникающие из автоматической деятельности бездушного механизма, не могут быть не чем иным, как эпифеноменами, и вводя спиритуалистический принцип обратного действия души на телесный автомат, устанавливая, таким образом, механистическое взаимодействие между душой и телом; этим он предвосхитил теорию Принца. Нетрудно видеть, что предполагаемая Принцем эмердженция психического из физического и обратное превращение духовной энергии в телесную ежеминутно совершаются в том чудовищном агрегате, составленном из чистого духа и сложной машины, который сконструирован Декартом в его теории. Он только не называл этого ежеминутно происходящего чуда эмердженцией и откровенно сознавал, что оно представляет собой самый темный, неясный и трудный пункт его учения.
Все развивается последовательно и логично в этой дуалистической теории, пока дух и тело рассматриваются порознь. Они для Декарта две субстанции, исключающие друг друга. Но как только встает проблема соединения обеих субстанций в человеческом существе, и притом в том пункте, где двойственность человеческой природы сказывается непосредственным образом, - в страсти, мрак необъяснимости охватывает проникнутое светом разума стройное рационалистическое учение. На этот пункт в учении Декарта нападал, как мы помним, в первую очередь Спиноза, называя гипотезу о соединении души и тела в шишковидной железе темной, «темнее всякого темного свойства... Весьма было бы желательно, - говорил Спиноза, - чтобы он объяснил эту связь через ее ближайшую причину. Но Декарт признал душу настолько отличной от тела, что не мог показать никакой единичной причины ни для этой связи, ни для самой души, и ему пришлось прибегнуть к причине всей вселенной, т.е. к богу» (1933, с.199). В этом и заключается тот теологический принцип в объяснении страстей, о котором говорил Дюма.
Сам Декарт на вопрос принцессы Елизаветы, как объясняется соединение души и тела, сослался на непознаваемость этого соединения. Но разве не то же самое имеет в виду и эмерджентная эволюция? Декарт ссылается на непознаваемое чудо. Новая теория ссылается на необъяснимую эмердженцию. За 300 лет изменилось только слово, но не идея. Но что слово? Звук пустой.
Человеческий дух, говорит Декарт в ответ на роковой вопрос, неспособен постигнуть отчетливо различие существа души и тела и вместе с тем их соединения так, как он должен был бы понимать их: как единое существо и вместе с тем как два различных существа, а это противоречит одно другому. Можно поэтому утверждать, что проблема страстей была единственным камнем преткновения для всей системы Декарта. Не будь этого проклятого вопроса, не существуй в природе человек с его страстями (животные для Декарта только автоматы), учение о двух исключающих друг друга субстанциях -духовной и материальной - развивалось бы стройно и логически последовательно. Но страсти, этот основной феномен человеческой души, суть прямые проявления двойственной человеческой природы, соединяющей дух и тело в одном существе. Более того, страсти представляют собой единственный во всей вселенной феномен совместной жизни духа и тела. Они поэтому необходимо требуют для своего объяснения соединения спиритуалистического и механистического, теологического и натуралистического принципов. Декарт должен был отнестись, вопреки собственным словам, к страстям не только как физик, но и как теолог. Но раз в этом пункте системы должно было произойти смешение двух противоположных принципов, вся система не только должна была потерять свою чистоту, но и пойти по пути дальнейшего взаимного проникновения двух ее полярных оснований. По образному выражению К. Фишера, протяжение навязчиво. Если, говоря образно, душа даст ему мизинец, то оно схватит всю руку. Если мыслящая субстанция где-нибудь имеет свое местопребывание, то ее независимость и отличие от телесной субстанции уже потеряны, и не только в одном, а во всех отношениях. Если душа локализуется, то она тем самым материализуется и механизируется. Спиритуалистический принцип сам начинает нуждаться в дополнении механистическим принципом, так как душа вовлекается в механический круговорот страстей и так как она не может участвовать в деятельности этого механизма, не выступая в качестве механической силы (К. Фишер, 1906, т. 1, с.446).
Но вместе с тем должно произойти и обратное. Навязчиво не только протяжение, но и дух. Если один только, самый незначительный телесный орган - шишковидная железа - окажется способным приходить в движение под влиянием чисто духовной силы, то человеческий автомат неизбежно окажется простым орудием мыслящей субстанции, игралищем спиритуалистической энергии.
Таким образом, картезианское учение оказывается не случайно, но принципиально дуалистическим, и дуализм в учении о страстях -только проявление общего онтологического и гносеологического дуализма Декарта. Как правильно отмечает Фишер, в учении Декарта соединены теологическая и натуралистическая системы (1906, т. t, с.439). Забегая вперед, скажем, что в двойственности картезианского учения содержится уже целиком и полностью дуализм объяснительной и описательной психологии. Нас не может здесь интересовать вопрос о том, насколько логически прочно и стройно объединены обе части системы, мы рассмотрим это объединение только в учении о страстях. Здесь оно проявляется с наивысшей силой и полностью раскрывает свою природу.
С одной стороны, Декарт полностью переносит на человеческие страсти свое общее положение, что мышление и протяжение различаются субстанционально. В том именно и состоит существо субстанций, говорит Декарт, что они исключают друг друга.
«В действительности, - говорит Фишер, - дух и тело совершенно отделены друг от друга, нет никакого общения между ними: я познаю это при свете разума» (там же, с.443).
Тело действует как бездушный автомат, всецело подчиненный законам механики. Душа обладает абсолютной и неограниченной свободой воли, образующей наше богоподобие. воля или свобода воли, говорит Декарт, есть единственная из всех способностей, которая по моему опыту так велика, что я не могу себе представить большей. Эта способность и есть главным образом то, благодаря чему я считаю себя подобием бога. К обоим этим положениям всецело применимы слова Фишера, сказанные им по поводу онтологической концепции Декарта. В первом утверждении выражается натуралистический характер системы, во втором - теологический. Дуалистический характер системы вызывается принципом, а потому является принципиальным.
Все благополучно в проведении этого дуалистического принципа, пока Декарт не наталкивается на неоспоримый факт соединения обеих, исключающих друг друга субстанций в одном явлении, в страстях человека. Они, как мы видели, с несомненностью обнаруживают непреложный факт единства духа и тела в одном феномене, в одном существе. Здесь логика дуалистической системы необходимо должна потерпеть окончательное крушение.
«Ничему меня природа не учит так явственно, - говорит Декарт, - как тому, что я имею тело, которому бывает худо, когда я ощущаю боль, и которое нуждается в пище и питье, когда я испытываю голод или жажду. Я не могу сомневаться в том, что в этих ощущениях есть нечто реальное. Мои аффекты и инстинкты делают мне ясным, что я нахожусь в собственном теле, не как пловец в лодке, а связан с ним самым тесным образом и как бы смешан, так что мы некоторым образом образуем как бы одно существо. Иначе я, в силу моей духовной природы, не ощущал бы боли при повреждении тела, а только опознавал бы это повреждение как объект познания, подобно тому как корабельщик усматривает, когда что-либо в судне ломается. Когда тело нуждается в пище и питье, я знал бы об этих состояниях и не имея неясных ощущений голода и жажды. Эти ощущения в самом деле неясные представления, происходящие от соединения и как бы смешения духа с телом» (там же, с.371).
По совершенной и прозрачной ясности и энергии высказанных здесь Декартом положений они могли бы, в сущности говоря, конкурировать с его знаменитым cogito, ergo sum и претендовать на то, чтобы стать архимедовым пунктом, единственной прочной точкой опоры всего философского познания. Как известно, философия Декарта начинается с принципиального сомнения и с поисков принципа достоверности.
«Только одной неподвижной точки опоры, - говорит он, -требовал Архимед для того, чтобы поднять землю. Мы также можем надеяться на многое, если только найдено хоть самое малое, установленное прочно и непоколебимо» (там же, с.305)
Эту неподвижную точку опоры Декарт, как известно, находит в положении: «Я мыслю, следовательно, существую», в положении, которое в тот момент, когда я его высказываю или мыслю, необходимо истинно. Зачем мне создавать себе другие фантазии, спрашивает себя Декарт, я не есмь тот организм, который называется человеческим телом, я также - не то тонкое, проникающее члены эфирное вещество, не ветер, не огонь, не пар или дыхание, ничто из всего того, что я есмь в моем воображении. Но, как мы видели, сам Декарт вынужден признать, что ничему природа не учит нас так явственно, как тому, что мы имеем тело. Мы не можем сомневаться в реальности испытываемой нами боли, голода или жажды. Наши аффекты делают нам ясным, что мы составляем вместе с нашим телом одно существо. Именно страсти образуют основной феномен человеческой природы.
В них проявляется человек с наибольшей полнотой, так как мышление возможно и в одной только духовной природе, а движение - в одной только телесной. По-видимому, если бы учение о страстях стояло не в конце, а в начале картезианской философии, ее архимедов пункт должен был бы заключаться в непосредственной очевидности и достоверности проявляющегося в аффектах единства телесной и духовной природы. Так непреложная истина, содержащаяся в приведенных выше словах Декарта, освещает лучше, чем всяческие апологии, самое себя, и лучше, чем всяческие критические возражения, коренные заблуждения его системы.
Итак, страсти представляют собой для Декарта не только основной феномен человеческой природы, но и совершенно невозможное, немыслимое с точки зрения его системы, а потому необъяснимое явление - соединение в одном существе исключающих друг друга противоположных субстанций. Человеческие страсти невозможны с точки зрения системы Декарта: это есть коренной и центральный по значению факт, из которого как необходимое следствие вытекает положение о том, что невозможна никакая психология страстей как наука.
Но если противоположность или разделение между духом и телом в учении Декарта мыслимы ясно и отчетливо, то соединение обоих в естественном свете разума должно казаться уже немыслимым и невозможным, а если таковое фактически существует, то оно противоречит основаниям системы и объяснение его подвергает учение Декарта самому трудному испытанию. Нужно исследовать, выдержит ли философ это испытание без отрицания своих принципов. Результат такого исследования показывает, что это испытание роковое для всей системы Декарта и что ее дуализм разбивается о понятие и факт существования человека. Противоречие настолько очевидно, что его допускает и сам философ.
Мы не станем приводить высказывания Декарта, в которых проявляется противоречивость его взглядов. Высказывания, в которых он то признает соединение души и тела в человеке субстанциональным единством и переносит основное свойство одной на другое, считая один раз душу протяженной, другой раз человеческое тело неделимым, утверждая, что душа и тело, рассматриваемые сами по себе, так же не составляют целого, как рука не составляет всего человеческого тела, и потому нуждаются друг в друге для своего дополнения, будучи неполными субстанциями, то отрицает, что их соединение образует единство природы, видя в нем только единство сложения и сохраняя целиком дуализм своей системы. Для нас представляет интерес другое: необходимое и вынужденное взаимопроникновение теологического и натуралистического принципов в учении о страстях, принципов, которые предполагают друг друга, как правое предполагает левое, и которые так же не могут существовать один без другого, как верх без низа. Для нас важно показать, что разделение обоих принципов, которое стремится осуществить современная научная психология в самостоятелкном существовании объяснительной и описательной психологии, в противопоставлении эмерджентной теории эмоций Принца, в механистической гипотезе Джемса есть не более, чем иллюзия. То и другое оказывается нераздельным в картезианском учении и в психологической науке.
Человеческие страсти, как мы видели, невозможны в том мире, который сконструировал в своей системе Декарт. Для объяснения их он должен изменить собственным принципам и допустить смешение мышления и протяжения. Здесь начинается грехопадение его философии, здесь начинается смешение теологии и натурализма. Декарт вынужден допустить, что душа должна соприкасаться с телом, он находит место этого соприкосновения в мозговой железе, через которую тело воздействует на душу, а душа на тело. Пункт, где она соприкасается с телом или вступает с ним в связь, должен быть пространственным, местным, телесным: теперь душа локализуется и сама становится в этом отношении пространственной. Не видно, в каком же отношении она остается еще непространственной или не материальной. Иное значение приобретает теперь картезианское положение, что только тела способны к движению и, независимо от первой движущей причины, могут быть приводимы в движение только телами же. Судя по этому положению (движущееся и приведенное телом в движение), душа должна сама быть телесной, она делается материальной вещью, несмотря на все уверения, что она мыслящая, совершенно отличная от тела, субстанция. Механическое влияние и связь, имеющие место только между телами, распространяются теперь и на душу, и на тело.
Сложение обеих субстанций, как правильно заметила принцесса Ели завета, не может быть мыслимо без - протяжения и материальности души. Картезианская антропология противоречит не только дуалистическим принципам метафизики, но и механистическим принципам натурфилософии, что количество движения остается в мире постоянным, что акция и реакция, действие и противодействие равны. Эти фундаментальные положения учения о движении теряют силу, коль скоро в телах движения могут порождаться не материальными причинами. Как бы мы ни мыслили соединение обеих субстанций в человеческой природе - как единство или как сложение, и в том и в другом понимании оно противоречит принципиальному дуализму, необходимо приводит к его противоположности.
Невозможно сказать, в какую сторону больше сдвигаются основные положения системы: к чистой теологии или к чистому натурализму. Допустив чистое взаимодействие души и тела на маленьком участке мозговой железы, Декарт в одинаковой мере вовлекает душу в механический кругооборот страстей и подчиняет тело спиритуалистическому воздействию нематериальной энергии. Так же как и в онтологическом учении, порой кажется, что в учении Декарта о страстях теологический элемент достигает такого исключительного, преобладающего значения, что тут августинизм одерживает победу над натурализмом; порой, наоборот, представляется несомненным, что натуралистические принципы целиком проникают в область учения o душе. То и другое совершается в абсолютно равной мере, потому что то и другое представляет собой только два следствия одного и того же положения о возможности механического взаимодействия души и тела в человеческих страстях.
Поэтому ошибкой исследователей, в частности Фишера, следует признать то, что они переоценивают победу натуралистического принципа над теологическим в учении Декарта. Рассматривая борьбу этих принципов в онтологическом учении Декарта, Фишер говорит: чем более натуралистический элемент отступает и исчезает перед теологическим, «чем более самостоятельность вещей растворяется в самостоятельности бога, тем более в теологическом элементе появляется вновь натуралистический, тем более картезианский бог перестает быть сверхъестественным существом, тем более натурализуется это понятие бога и отдаляется от августиновского, превращаясь даже в его полную противоположность. Из дуалистической формулы: бог и природа - вырастает уже монистическая: бог или природа. Декарт только касается ее, Спиноза же дает ей преобладающее значение. По-видимому, приближаясь к Августину, Декарт на самом деле приближается к Спинозе. Он идет ему навстречу и заходит так далеко, что уже выражает формулу, заключающую в себе спинозизм.
Чувствуя себя по своим личным склонностям влекомым к отцу церкви и к настроенному на августиновский лад теологу и радуясь тому, что в его учении замечают согласие с августинизмом, Декарт подготовляет духом своего учения такое направление, которое завершает натурализм и противопоставляет его в самой резкой форме теологической системе. Судьбы философии сильнее, чем лица, являющиеся ее носителями и орудиями. Декарт стоит на пути, ведущем к Спинозе, думая между тем, что он обосновал религиозное учение церкви. Основное положение его системы, проникающее насквозь и подчиняющее себе теологическую систему, есть направление натуралистическое» (К. Фишер, т. 1, с.439-440).
Бесспорная правильность этих положений Фишера заключается в том, что натуралистический и августиновский принципы в системе Декарта настолько взаимно связаны в едином противоречии, которое они образуют, что они непрестанно и непрерывно Заставляют колебаться перед нашими глазами все основные понятия системы, наподобие известных изображений, которые представляются нам то в прямой, то в обратной перспективе. Ошибочность положений Фишера заключается в одностороннем подчеркивании торжества натуралистического принципа и в недооценке силы и живучести теологической системы в учении Декарта. Ошибка возникает из того, что Фишер ограничивает рассмотрение этого зопроса очень короткой исторической перспективой. Верно, что объективное развитие философской мысли выдвинуло на первый план не теологическую, обращенную к средним векам, а натуралистическую систему Декарта и вызвало к жизни такое направление, которое завершает натурализм и противопоставляет его в самой резкой форме теологической системе. Но совершенно неверно, что дальнейшее развитие философской мысли предопределено самим учением Декарта.
Историческая победа натуралистического направления произошла не только независимо от Декарта, но и вопреки ему. Внутри же его системы вовсе не намечается эта победа. Внутри его системы натуралистическое направление вовсе не проникает насквозь и не подчиняет себе теологическую систему. Последняя не является в картезианском учении простым теологическим привеском» как в системе Спинозы. Между Спинозой и Декартом в этом отношении существует не столько преемственность, сколько разрыв. Направление, которое завершает натурализм и противопоставляет его в самой резкой форме теологической системе, противостоит одновременно в такой же резкой форме и теологической системе самого Декарта. Но здесь мы снова возвращаемся к уже исследованному нами пункту, где наши пути резко разошлись с исследователями, желающими, подобно Фишеру, видеть в Спинозе мыслителя, который был и всегда оставался картезианцем. В зависимости от этой основной ошибки Фишер односторонне оценивает и результаты борьбы механистического и теологического принципов в картезианском учении о страстях. Он указывает на то, что благодаря смешению духа и тела в человеческой страсти душа локализуется и механизируется. Но, как мы помним, не против этого пункта в картезианском учении направлял основное возражение Спиноза. Он стремился преодолеть спиритуалистический принцип в картезианском учении о страстях.
Правда, Декарт пытается смягчить резкость того противоречия, в которое он впадает с принципами своей натурфилософии, утверждая, что движения мозговой железы, а через них и движения всего тела, могут быть вызваны прямым воздействием воли на этот привилегированный и единственный орган нашего тела. Он пытается свести почти на нет это воздействие духа на автоматическую деятельность тела, ослабить, смягчить, количественно умалить его. Ему представляется, что таким путем принципиальное значение его гипотезы взаимодействия будет парализовано. Он начинает с того, что ограничивает территориально смешение духовной и телесной субстанции в человеке. Таким образом, представляется ему, он только в одном ограниченном участке изменяет собственным принципам, сохраняя их значение для всей остальной огромной территории человеческого тела. По образному выражению Фишера, он дает телу только мизинец души, при этом забывая, что, если анатомическая территория, где происходит это смешение, и оказывается пространственно крайне незначительным и ограниченным пунктом, принципиальное значение его допущения сохраняет всю свою универсальную и абсолютную величину (там же, с.446). По выражению Геффдинга, если допустить, что мысль как таковая способна сдвинуть хотя бы один мозговой атом на одну миллионную долю миллиметра, все законы природы уже нарушаются.
Декарт пытается представить дело таким образом, что душа сообщает телу в этом ничтожном пространственном пункте также ничтожные по силе движения. Мозговая железа, по его мнению, {224} как говорит Спиноза, «таким образом подвешена в середине мозга, что она может приводиться в движение малейшим движением жизненных духов» (Спиноза, 1933, с.197). Железа может вращаться легко и разнообразно, так как она находится в висячем положении. Более того, Декарт допускает, что душа меняет только направление физического движения, не вызывая самого движения. Эта идея Декарта, усвоенная в последнее время Максвеллом95, известным физиком, позволяет как будто согласовать представление о механическом воздействии души на тело с законом сохранения энергии, который «учит, что когда сила оказывает действие перпендикулярно направлению движения тела, то она не совершает работы, а изменяет только направление, но не величину скорости. Поэтому действительная энергия, и змеряемая квадратом скорости, остается прежней. Но таким выводом, - говорит Геффдинг, - могут воспользоваться только те, которые в состоянии найти смысл в утверждении, что душа действует перпендикулярно направлению движения мозговых частичек, и во всяком случае нам не отделаться от трудности, вытекающей благодаря закону косности, если его понимать так, что для каждого изменения в направлении движения необходима внешняя, т. е. телесная, причина. Вся задача, в конце концов, сводится к вопросу, имеет ли закон косности в том смысле, как мы его тут понимаем, значение и для тех процессов в мозгу, с которыми связаны явления сознания. От решения этого вопроса зависит признание той или другой гипотезы. И когда думают, что можно уклониться от этого вопроса, то вместе с тем отвергают и всю проблему о душе и теле» (1904, с.60).
Наконец, идя в том же направлении, Декарт пытается смягчить противоречие, возникающее из того, что он помещает душу в середине мозга в конарион, где она как воспринимает, так и производит движение жизненных духов, откуда приводит тело в движение и сама приводится им в движение. Душа и тело смешаны не в действительности, а только некоторым образом. Они просто сложены вместе, но не объединены в истинном значении этого слова. Их различие гораздо большее, чем их соединение. Нетрудно видеть, что все эти попытки стушевать истинное значение положения о механическом взаимодействии души и тела говорят только о глубокой тревоге, которую внушал Декарту этот пункт собственного учения, о полном бессилии его справиться с ним сколько-нибудь удовлетворительным образом, с непростительной для этого великого мыслителя наивностью, с которой он количественными смягчениями своих утверждений пытался свести на нет их принципиальное значение, и о полной невозможности примирить этот пункт с основными принципами всей его системы. Декарту остается только (как он и ответил на вопрос Елизаветы о том, как объясняется соединение души и тела) признать, что мы не способны постигнуть отчетливо различие существ души и тела и вместе с тем их соединение, так как одно противоречит другому.