«Маленькая книжка о большой памяти»
(Ум мнемониста)
Изучение памяти Ш. началось в середине двадцатых годов, когда он был сотрудником газеты. Оно продолжалось много лет, когда он, перебрав несколько профессий, стал мнемонистом, выступавшим со сцены.
За это время процессы запоминания Ш., сохраняя свою исходную структуру, обогатились новыми приёмами и стали психологически иными.
Мы рассмотрим особенности его запоминания на последовательных этапах.
Исходные факты
В течение всего нашего исследования запоминание Ш. носило непосредственный характер, и его механизмы сводились к тому, что он либо продолжал видеть предъявленные ему ряды слов или цифр или превращал диктуемые ему слова или цифры в зрительные образы. Наиболее простое строение имело запоминание таблицы цифр, писанных мелом на доске.
Ш. внимательно вглядывался в написанное, закрывал глаза, на мгновение снова открывал их, отворачивался в сторону и по сигналу воспроизводил написанный ряд, заполняя пустые клетки соседней таблицы, или быстро называл подряд данные числа. Ему не стоило никакого труда заполнять пустые клетки нарисованной таблицы цифрами, которые указывали ему вразбивку, или называть предъявленный ряд цифр в обратном порядке. Он легко мог назвать цифры, входящие в ту или другую вертикаль, "прочитывать" их по диагонали или, наконец, составлять из единичных цифр одно многозначное число.
Для запечатления таблицы в 20 цифр ему было достаточно 35-40 секунд, в течение которых он несколько раз всматривался в таблицу; таблица в 50 цифр занимала у него несколько больше времени, но он легко запечатлевал её за 2,5-3 минуты, в течение которых он несколько раз фиксировал таблицу взором, а затем − с закрытыми глазами − проверял себя.
Вот типичный пример одного из многих десятков проводившихся с ним опытов (опыт 10/ V 1939 г.).
Таблицу, написанную на листе бумаги, он с перерывами и мысленной проверкой рассматривал в течение 3 минут.
воспроизведение этой таблицы (последовательное называние всех чисел подряд) заняло у него 40 секунд; цифры произносились им ритмически, и в произнесении их почти не было пауз. воспроизведение цифр третьей вертикали давалось медленнее и потребовало 1 минуту 20 секунд. Цифры второй вертикали он назвал за 25 секунд; воспроизведение всех цифр в обратном порядке потребовало 30 секунд; называние цифр по диагонали (четырьмя идущими зигзагом линиями) − 35 секунд; воспроизведение цифр по рамке таблицы − 50 секунд. Превращение всех пятидесяти цифр в одно многозначное число и прочтение этого 50-ти значного числа заняло у Ш. 1 минуту 30 секунд.
Как было уже сказано, проверка "считывания" этого ряда, проведённая через несколько месяцев, показала, что Ш. воспроизводит "запечатлённую" таблицу с той же полнотой и приблизительно в те же сроки, которые ему были нужны при первичном воспроизведении. Различие заключалось лишь в том, что ему требовалось больше времени для того, чтобы "оживить" всю ситуацию, в которой проводился опыт; "увидеть" комнату, в которой мы сидели, "услышать" мой голос", "воспроизвести" себя, смотрящего на доску. На самый процесс "считывания" добавочного времени почти не уходило.
Аналогичные данные получались при предъявлении ему таблицы, составленной из букв, чётко написанных на доске или на листе бумаги.
На "запечатление" и "считывание" бессмысленных рядов букв (на табл. приведён опыт, проведённый с Ш. в присутствии акад. Л.А. Орбели) ушло приблизительно такое же время, как и на "запечатление" и "считывание" таблицы цифр. воспроизведение материала Ш. осуществлял с такой же лёгкостью, и как объём, так и прочность запечатлеваемого материала, по-видимому, не имела никаких отчётливых границ.
Как же протекал у Ш. процесс "запечатления" и последующего "считывания" предложенной таблицы"?
Мы не имели другого способа ответить на этот вопрос кроме прямого опроса нашего испытуемого.
С первого взгляда результаты, которые получились при опросе Ш., казались очень простыми.
Ш. заявлял, что он продолжает видеть запечатлеваемую таблицу, написанную на доске или на листке бумаги, и он должен лишь "считывать" её, перечисляя последовательно входящие в её состав цифры или буквы. Поэтому для него в целом остаётся безразличным, "считывает" ли он эту таблицу с начала или с конца, перечисляет элементы вертикали или диагонали, или читает цифры, расположенные по "рамке" таблицы. Превращение отдельных цифр в одно многозначное число оказывается для него не труднее, чем это было бы для каждого из нас, если бы ему предложили проделать эту операцию с цифрами таблицы, которую можно было длительно разглядывать.
"Запечатлённые" цифры Ш. продолжал видеть на той же чёрной доске, как они были показаны, или же на листе белой бумаги; цифры сохраняли ту же конфигурацию, которой они были написаны, и если одна из цифр была написана нечётко, Ш. мог неверно 'считать" её, например, принять 3 за 8 или 4 за 9. Однако уже при этом счёте обращают на себя внимание некоторые особенности, показывающие, что процесс запоминания носит вовсе не такой простой характер.
Синестезии
Всё началось с маленького и, казалось бы, несущественного наблюдения.
Ш. неоднократно замечал, что, если исследующий произносит какие-нибудь слова, − например, говорит "да" или "нет", подтверждая правильность воспроизводимого материала или указывая на ошибки, − на таблице появляется пятно, расплывающееся и заслоняющее цифры, и он оказывается принуждён внутренне "менять" таблицу. То же самое бывает, когда в аудитории возникает шум. Этот шум сразу превращается в "клубы пара" или "брызги" − и "считывать" таблицу становится труднее.
Эти данные заставляют думать, что процесс удержания материала не исчерпывается простым сохранением непосредственных зрительных следов и что в него вмешиваются дополнительные элементы, говорящие о высоком развитии у Ш. синестезии.
Если верить воспоминаниям Ш. о его раннем детстве, − а к ним нам ещё придётся возвращаться особо, − такие синестезии можно было проследить у него ещё в очень раннем возрасте.
"Когда − около 2-х или 3-х лет, − говорит Ш., − меня начали учить словам молитвы на древнееврейском языке, я не понимал их, и эти слова откладывались у меня в виде клубов пара и брызг... Ещё и теперь я вижу, когда мне говорят какие-нибудь звуки..."
Явление синестезии возникало у Ш. каждый раз, когда ему давались какие-либо тоны. Такие же (синестезические), но ещё более сложные явления возникали у него при восприятии голоса, а затем и звуков речи.
Вот протокол опытов, проведённых над Ш. в лаборатории физиологии слуха Института неврологии Академии медицинских наук.
Ему даётся тон высотой в 30 Гц с силой звука в 100 дБ. Он заявляет, что сначала он видел полосу шириной в 12-15 см цвета старого серебра; постепенно полоса сужается и как бы удаляется от него, а затем превращается в какой-то предмет, блестящий как сталь. Постепенно тон принимает характер вечернего света, звук продолжает рябить серебряным блеском.
Ему даётся тон 50 Гц и 100 дБ. Ш. видит коричневую полосу на тёмном фоне с красными языками: на вкус этот звук похож на кисло-сладкий борщ, вкусовое ощущение захватывает весь язык.
Ему даётся тон в 100 Гц и 86 дБ. Ш. видит широкую полосу, середина которой имеет красно-оранжевый цвет, постепенно переходящий по краям в розовый.
Ему даётся тон в 250 Гц и 64 дБ. Ш. видит бархатный шнурок, ворсинки которого торчат во все стороны. Шнурок окрашен в нежно-приятнорозово-оранжевый цвет.
Ему даётся тон в 500 Гц и 100 дБ. Он видит прямую молнию, раскалывающую небо на две части. При снижении силы звука до 74 дБ он видит густо оранжевый цвет, будто игла вонзается в спину, постепенно игла уменьшается.
Ему даётся тон в 2000 Гц и 113 дБ. Ш. говорит: "Что-то вроде фейерверка, скрашенного в розово-красный цвет..., полоска шершавая, неприятная..., неприятный вкус, вроде пряного рассола... Можно поранить руку".
Ему даётся тон в 3000 Гц и 128 дБ. Он видит метёлку огненного цвета. Стержень метёлки рассыпается на огненные точки...
Опыты повторялись в течение нескольких дней, и одни и те же раздражители неизменно вызывали одинаковые переживания.
Значит, Ш. действительно относился к той же замечательной группе людей, в которую, между прочим, входил и композитор Скрябин, и у которого в особенно яркой форме сохранилась комплексная "синестезическая" чувствительность: каждый звук непосредственно рождал переживания света и цвета и, как мы ещё увидим ниже, − вкуса и прикосновения...
Синестезические переживания Ш. проявлялись и тогда, когда он вслушивался в чей-нибудь голос.
"Какой у вас жёлтый и рассыпчатый голос", − сказал он как-то раз беседовавшему с ним Л.С. Выготскому. "А вот есть люди, которые разговаривают как-то многоголосо, которые отдают целой композицией, букетом..., − говорил он позднее, − такой голос был у покойного С.М. Эйзенштейна, как будто какое-то пламя с жилками надвигалось на меня... Я начинаю интересоваться этим голосом − и уже не могу понять, что он говорит...". "А вот бывает голос непостоянный, часто могу по телефону не узнавать голос − и это не только, если плоха слышимость, а просто у человека в течение одного дня 20-30 раз меняется голос... Другие этого не замечают, а я улавливаю".
"От цветного слуха я не могу избавиться и по сей день... Вначале встаёт цвет голоса, а потом он удаляется − ведь он мешает... Вот кто-то сказал слово − я его вижу, а если вдруг посторонний голос − появляются пятна, вкрадываются слоги, − и я уже не могу разобрать..."
"Линия", "пятна" и "брызги" вызывались не только тоном, шумом и голосом. Каждый звук речи сразу же вызывал у Ш. яркий зрительный образ, каждый звук имел свою зрительную форму, свой цвет, свои отличия на вкус. Гласные были для него простыми фигурами, согласные − брызгами, чем-то твёрдым, рассыпчатым и всегда сохранявшим свою форму.
"А" − это что-то белое, длинное, − говорил Ш., − "и" − оно уходит вперёд, его нельзя нарисовать, а "й" − острее. "Ю" − это острое, оно острее, чем "е", а "я" − это большое, можно по нему прокатиться... "О" − это из груди исходит, широкое, а сам звук идёт вниз..., "эй" − уходит куда-то в сторону, и я чувствую вкус от каждого звука. И если я вижу линии, то они тоже звучат: вот "линии углом" − это что-то между э-ы-й; зигзагообразная линия − это гласный звук... и вроде "р", не чистое "р"..., но ведь здесь неизвестно, снизу это идёт или сверху; если сверху − это звук, а если снизу − это уже не звук, а какой-то деревянный крючок для коромысла; парабола − что-то тёмное, а если это сделать медленнее − это другое... Вот, если бы вы сделали "восходящую линию" это было бы "е"...
Аналогично переживал Ш. цифры:
"Для меня 2, 4, 6, 5 − не просто цифры. Они имеют форму. 1 − это острое число, независимо от его графического изображения, это что-то законченное, твёрдое; 2 − более плоское, четырёхугольное, беловатое, бывает чуть серое...; 3 − отрезок заострённый и вращается; 4 − опять квадратное, тупое, похожее на 2, но более значительное, толстое...; 5 − полная законченность в виде конуса, башни, фундаментальное; 6 − это первая за "5", беловатая; 8 − невинное, голубовато-молочное, похожее на известь" и т.д.
Значит, у Ш. не было той чёткой грани, которая у каждого из нас отделяет Зрение от слуха, слух − от осязания или вкуса. Те остатки "синестезий", которые у многих из обычных людей сохраняются лишь в рудиментарной форме (кто не знает, что низкие и высокие звуки окрашены по-разному, что есть "тёплые" и "холодные" тона, что "пятница" и "понедельник" имеют какую-то различную окраску), оставались у Ш. основным признаком его психической жизни. Они возникли очень рано и сохранялись у него до самого последнего времени; они, как мы увидим ниже, накладывали свой отпечаток на его восприятие, понимание, мышление, они входили существенным компонентом в его память.
Запоминание "по линиям" и "по брызгам" вступало в силу в тех случаях, когда Ш. предъявлялись отдельные звуки, бессмысленные слоги и незнакомые слова. В этих случаях Ш. указывал, что звуки, голоса или слова вызывали у него какие-то зрительные впечатления − "клубы дыма", "брызги", "плавные или изломанные линии"; иногда они вызывали ощущения вкуса на языке, иногда ощущение чего-то мягкого или колючего, гладкого или шершавого.
Эти синестезические компоненты каждого зрительного и особенно слухового раздражения были в ранний период развития Ш. очень существенной чертой его запоминания, и лишь позднее − с развитием смысловой и образной памяти − отступали на задний план, продолжая, однако, сохраняться в любом запоминании.
Значение этих синестезий для процесса запоминания объективно состояло в том, что синестезические компоненты создавали как бы фон каждого запоминания, неся дополнительно "избыточную" информацию и обеспечивая точность запоминания: если почему-либо (это мы ещё увидим ниже) Ш. воспроизводил слово неточно, дополнительные синестезические ощущения, не совпадавшие с исходным словом, давали ему почувствовать, что в его воспроизведении "что-то не так", и заставляли его исправлять допущенную неточность.
"...Я узнаю не только по образам, а всегда по всему комплексу чувств, которые этот образ вы- зывает. Их трудно выразить − это не Зрение, не слух... Это какие-то общие чувства... Я обычно чувствую и вкус, и вес слова, и мне уже делать нечего − оно само вспоми- нается..., а описать трудно. Я чувствую в руке − скользнёт что-то маслянистое, из массы мельчайших точек, но очень легковесных, − это лёгкое щекотание в левой руке... − и мне уже больше ничего не нужно. (Опыт 22/ V 1939 г.).
Синестезические ощущения, выступавшие открыто при запоминании голоса, отдельных звуков или звуковых комплексов, теряли своё ведущее значение и оттеснялись на второй план при запоминании слов.
Остановимся на этом подробнее.
Слова и образы
Известно, что психологически слова имеют двойной характер. С одной стороны, это условные комплексы звуков, которые могут иметь различную сложность, − эту сторону слов изучает фонетика. С другой стороны, они обозначают известные предметы, качества или действия, − иначе говоря, имеют своё значение. Эту сторону слов изучает семантика и близкие к ней отрасли языкознания (лексика, морфология). В обычном бодрствующем сознании звуковые характеристики слова оттесняются на задний план, и, хотя слово "скрипка" отличается от слова "скрепка" лишь незначительными отклонениями одного из звуков, человек, находящийся в бодрствующем состоянии, может совершенно не замечать этой звуковой близости и видит за каждым из этих слов совершенно различные вещи.
Такое преобладающее значение смысловой стороны слова сохранялось и у Ш.; каждое слово вызывало у него наглядный образ, и отличия Ш. от обычных людей заключались в том, что эти образы были несравненно более яркими и стойкими, а также и в том, что к ним неизменно присоединялись те синестезические компоненты (ощущения цветных пятен, "брызг" и "линий"), которые отражали звуковую структуру слова и голос произносившего.
Естественно поэтому, что зрительный характер запоминания, который мы уже видели выше, сохранял своё ведущее значение и при запоминании слов.
Когда Ш. слышал или прочитывал какое-нибудь слово, оно тотчас же превращалось у него в наглядный образ соответствующего предмета. Этот образ был очень ярким и стойко сохранялся в его памяти; когда Ш. отвлекался в сторону − этот образ исчезал; когда он возвращался к исходной ситуации − этот образ появлялся снова:
"Когда я услышу слово "зелёный", появляется зелёный горшок с цветами; "красный" − появляется человек в красной рубашке, который подходит к нему. "Синий" − и из окна кто-то помахивает синим флагом... Даже цифры напоминают мне образы... Вот "1" − это гордый стройный человек; "2" − женщина весёлая; "3" угрюмый человек, не знаю почему...; "6" − человек, у которого распухла нога; "7" − человек с усами; "8" − очень полная женщина, мешок на мешке..., а вот "87" − я вижу полную женщину и человека, который крутит усы".
Легко видеть, что в образах, которые возникают от слов и цифр, совмещаются наглядные представления и те переживания, которые характерны для синестезии Ш. Если Ш. слышал понятное слово, эти образы заслоняли синестезические переживания; если слово было непонятным и не вызывало никакого образа, Ш. запоминал его "по линиям": звуки снова превращались в цветовые пятна, линии, брызги − и он запечатлевал этот зрительный эквивалент, на этот раз относящийся к звуковой стороне слова.
Когда Ш. прочитывал длинный ряд слов, каждое из этих слов вызывало наглядный образ, но слов было много − и Ш. должен был "расставлять" эти образы в целый ряд. Чаще всего − и это сохранилось у Ш. на всю жизнь − он "расставлял" эти образы по какой-нибудь дороге. Иногда это была улица его родного города, двор его дома, ярко запечатлевшийся у него ещё с детских лет. Иногда это была одна из московских улиц. Часто он шёл по этой улице − нередко это была улица Горького в Москве, начиная с площади Маяковского, − медленно продвигаясь вниз и "расставляя" образы у домов, ворот и окон магазинов, и иногда, незаметно для себя, оказывался вновь в родном Торжке и кончал свой путь ... у дома его детства!.. Легко видеть, что фон, который он избирал для своих "внутренних прогулок", был близок к плану сновидения и отличался от него только тем, что он легко исчезал при всяком отвлечении внимания и столь же легко появлялся снова, когда перед Ш. возникала задача вспомнить "записанный" ряд.
Эта техника превращения предъявленного ряда слов в наглядный ряд образов делала понятным, почему Ш. с такой лёгкостью мог воспроизводить длинный ряд в прямом или обратном порядке, быстро называть слово, которое предшествовало данному или следовало за ним: для этого ему нужно было только начать свою прогулку с начала или с конца улицы или найти образ названного предмета − и затем "посмотреть" на то, что стоит с обеих сторон от него. Отличия от обычной образной памяти заключались лишь в том, что образы Ш. были исключительно яркими и прочными, что он мог "отворачиваться" от них, а затем, "поворачиваясь" к ним, видеть их снова.
Такая техника непосредственной образной памяти делала понятным и то, что Ш. всегда просил, чтобы слова произносились чётко и раздельно и чтобы они не давались слишком быстро. Превращение слов в образы и расстановка этих образов требовала некоторого − пусть небольшого − времени, и, когда слова давались ему слишком быстро или читались непрерывным рядом, без паузы, вызываемые ими образы сливались, и всё превращалось в хаос или шум, в котором Ш. не мог разобраться.
Удивительная яркость и прочность образов, способность сохранять их долгие годы и снова вызывать их по своему усмотрению давала Ш. возможность запоминать практически неограниченное число слов и сохранять их на неопределённое время. Однако такой способ "записи" следов приводил и к некоторым затруднениям.
Убедившись в том, что объём памяти Ш. практически безграничен, что ему не нужно "заучивать", а достаточно только "запечатлевать" образы, что он может вызывать эти образы через очень длительные сроки (мы дадим ниже примеры того, как предложенный ряд точно воспроизводился Ш. через 10 и даже через 16 лет), мы, естественно, потеряли всякий интерес к попытке "измерить" его память; мы обратились к обратному вопросу − может ли он забывать? − и попытались тщательно фиксировать случаи, когда Ш. упускал то или иное слово из воспроизводимого им ряда.
Такие случаи встречались, и, что особенно интересно, встречались нередко.
Чем же объяснить "забывание" у человека со столь мощной памятью? Чем объяснить далее, что у Ш. могли встречаться случаи пропуска запоминаемых элементов и почти не встречались случаи неточного воспроизведения (например, замены нужного слова синонимом или близким по ассоциации словом)?
Исследование сразу же давало ответ на оба вопроса. Ш. не "забы- вал" данных ему слов: он "пропускал" их при "считывании", и эти пропуски всегда просто объяснялись.
Достаточно было Ш. "поставить" данный образ в такое положение, чтобы его было трудно "разглядеть", − например, "поместить" его в плохо освещённое место или сделать так, чтобы образ сливался с фоном и становился трудно различимым, − как при "считывании" расставленных им образов этот образ пропускался, и Ш. "проходил" мимо этого образа, "не заметив" его.
Пропуски, которые мы нередко замечали у Ш. (особенно в первый период наблюдений, когда техника запоминания была у него ещё недостаточно развита), показывали, что они были не дефектами памяти, а дефектами восприятия, − иначе говоря, они объяснялись не хорошо известными в психологии нейродинамическими особенностями сохранения следов (ретро- и проактивным торможением, угасанием следов и т.д.), а столь же хорошо известными особенностями зрительного восприятия (чёткостью, контрастом, выделением фигуры из фона, освещённостью и т. д.).
Ключ к его ошибкам лежал, таким образом, в психологии восприятия, а не в психологии памяти.
Иллюстрируем это выдержками из многочисленных протоколов.
Воспроизводя длинный ряд слов, Ш. пропустил слово "карандаш". В другом ряде было пропущено слово "яйцо". В третьем − "знамя", в четвёртом − "дирижабль". Наконец, в одном ряду Ш. пропустил непонятное для него слово "путамен".
Вот как он объяснял свои ошибки.
"Я поставил "карандаш" около ограды, − вы знаете эту ограду на улице, − и вот карандаш слился с этой оградой, и я прошёл мимо него... То же было и со словом "яйцо". Оно было поставлено на фоне белой стены и слилось с ней. Как я мог разглядеть белое яйцо на фоне белой стены?.. Вот и "дирижабль"; он серый и слился с серой мостовой... И "знамя" − красное знамя, а вы знаете, ведь здание Моссовета красное, я поставил его около стены − и прошёл мимо него... А вот "путамен" − я не знаю, что это такое... Оно такое тёмное слово − я не разглядел его... а фонарь был далеко.
А вот ещё иногда я поставлю слово в тёмное место − и снова плохо: вот слово "ящик" − оно оказалось в нише ворот, а там было темно, и трудно разглядеть его... А иногда, если какой-нибудь шум или посторонний голос, появляются пятна и всё заслоняют..., или вкрадываются слоги, которых не было..., и я могу сказать, что они были... Вот это мешает запомнить..."
Таким образом, "дефекты памяти" были у Ш. "дефектами восприятия" или "дефектами внимания", а анализ этих дефектов, не снижая оценку мощности его памяти, позволил лишь ближе подойти к характеристике способов запоминания у этого удивительного человека.
Ближайшее рассмотрение позволило получить ответ и на второй вопрос: почему у Ш. не было искажений памяти?
Этот факт легко объясняется наличием синестезических компонентов в "записи" и "считывании" следов запоминаемого материала.
Мы уже говорили, что Ш. не только перешифровывает данные ему слова в наглядные образы. Каждое предъявленное слово оставляет и "избыточную информацию" в виде тех синестезических (зрительных, вкусовых, тактильных) ощущений, которые возникают от звуков сказанного слова или от образов написанных букв. Естественно, что, если бы Ш. ошибочно "считал' использованный им образ, "избыточная информация" от предложенного слова не совпадала бы с признаками воспроизведённого синонима или ассоциативно близкого слова, что-то оставалось бы несогласованным, а Ш. легко мог констатировать допущенную им ошибку.
Я вспоминаю, как однажды мы с Ш. шли обратно из института, в котором мы проводили опыты вместе с Л. А. Орбели. "Вы не забудете, как пройти в институт?" − спросил я Ш., забыв, с кем я имею дело.
"Нет, что вы, − ответил он, − разве можно забыть? Ведь вот этот забор − он такой солёный на вкус и такой шершавый, и у него такой острый и пронзительный звук..."
Естественно, что совмещение большого числа признаков, которых, благодаря синестезии, давала комплексная избыточная информация от каждого впечатления, служило гарантией точного воспоминания и делало всякое отклонение от наглядного материала очень мало вероятным.
Трудности
При всех преимуществах непосредственного образного запоминания, оно вызывало у Ш. естественные трудности. Эти трудности становились тем более выраженными, чем более Ш. был принуждён заниматься запоминанием большого и непрерывно меняющегося материала, − а это стало возникать всё чаще тогда, когда он, оставив свою первоначальную работу, стал профессиональным мнемонистом.
Первую из этих трудностей мы уже описали. Теперь Ш. − профессиональный мнемонист − уже не мог мириться с тем, что отдельные образы могли сливаться с фоном или плохо "считываться" из-за того, что их было трудно разглядеть из-за "недостаточного освещения".
Теперь он не мог мириться и с тем, что посторонние шумы приводили к тому, что "пятна", "брызги" или "клубы пара" 'заслоняли расставленные им образы и делали их "трудно различимыми".
"Ведь каждый шум мне мешает... Он превращается в линии и путает меня... Вот было слово "omnia", а в него впутало: шум, и я записываю слово "omnion",− и вот стоит мне сказать какое-нибудь слово, и сразу появляются перед глазами какие-то линии... я их щупаю руками... Они как-то изнашиваются от прикосновения руки..., появляется дым, туман... И чем больше говорят, тем мне труднее... И вот уже от значения слов ничего не остаётся...".
Слова, даваемые ему для запоминания, часто оказывались настолько далёкими по смыслу, что могли нарушить тот порядок который он избирал для "расстановки" образов.
"Я только что начал идти от площади Маяковского − и тут мне говорят "Кремль", и я должен сразу оказаться в Кремле. Ну, хорошо, я переброшу верёвку прямо в Кремль..., а потом − "стихи", и я снова на площади Пушкина... А если скажут "индеец", я должен оказаться в Америке... Ну, я переброшу верёвку через океан... Но это так утомительно путешествовать...".
Ещё более осложняло дело то, что часто присутствующие начинали давать ему длинные, нарочно запутанные или бессмысленные слова. Это, естественно, толкает на то, чтобы запоминать "по линиям" − по зрительным образам тех изгибов, оттенков, брызг, в которые превращаются звуки голоса, − а это так трудно...".
Наглядно-образная память Ш. оказывается недостаточно экономной, и Ш. должен сделать шаг для того, чтобы приспособить её к новым условиям.
Начинается второй этап − этап работы над упрощением форм запоминания, этап разработки новых способов, которые дали бы возможность обогатить запоминание, сделать его независимым от случайностей ..., дать гарантии быстрого и точного воспроизведения любого материала и в любых условиях.
Эйдотехника
Первое, над чем Ш. должен был начать работать, − это освобождение образов от тех случайных влияний, которые могли затруднить их "считывание". Эта задача оказалась очень простой.
"Я знаю, что мне нужно остерегаться, чтобы не пропустить, предмет, − и я делаю его большим. Вот я говорил вам слово "яйцо". Его легко было не заметить..., и я делаю его большим... и прислоняю к стене дома, и лучше освещаю его фонарём... И теперь я уже не ставлю вещей в тёмном проходе... Пусть там будет свет, и мне легче их увидеть".
Увеличение размеров образов, их выгодное освещение, правильная расстановка − всё это было первым шагом той "эйдотехники", которой характеризовался второй этап развития памяти Ш. Другим приёмом было сокращение и символизация образов, к которой Ш. не прибегал в раннем периоде формирования его памяти и который стал одним из основных приёмов в период его работы профессионального мнемониста.
"Раньше, чтобы запомнить, я должен был представить себе всю сцену. Теперь мне достаточно взять какую-нибудь условную деталь. Если мне дали слово "всадник", мне достаточно поставить ногу со шпорой. Если бы раньше вы мне сказали слово "ресторан", я видел бы вход в ресторан, людей, которые сидят, румынский оркестр, он настраивает инструменты, и многое ещё...
Теперь, когда вы скажете "ресторан", я вижу только нечто вроде магазина, вход в дом, что-то беле- ет, − и я запоминаю "ресторан". Поэтому теперь и образы становятся другими. Раньше образы появ- лялись более чётко и реально... Теперешние образы не появляются так чётко и ясно, как в прежние годы... Я стараюсь выделить то, что нужно".
Сокращение образов, абстракция от деталей, их обобщение − вот та линия, по которой начинает идти "эйдотехника" Ш.
Аналогичную работу Ш. проделывал для того, чтобы освободиться от слишком большой связанности наглядными образами.
"Раньше, чтобы запомнить "Америка", я должен был − протянуть длинную верёвку через океан − от улицы Горького в Америку, чтобы не потерять дорогу. Теперь мне это не нужно. Вот мне говорят "слон" − и я вижу зоопарк; говорят "Америка" − и я ставлю здесь дядю Сэма, "Бисмарк" − и он должен стоять около памятника Бисмарку; мне говорят "трансцендентный" − и я вижу моего учителя Щербину, он стоит и смотрит на памятник... Теперь мне уже не нужно делать все эти сложные вещи, перемещаться в разные страны".
Приём сокращения и символизации образов привёл Ш. к третьему приёму, который постепенно приобрёл для него центральное значение.
Получая на сеансах своих выступлений тысячи слов, часто нарочито сложных и бессмысленных, Ш. оказался принуждён превращать эти ничего не значащие для него слова в осмысленные образы. Самым коротким путём для этого было разложение длинной и не имеющей смысла или бессмысленной для него фразы на её составные элементы − с попыткой осмыслить выделенный слог, использовав близкую к нему ассоциацию. В таком разложении бессмысленных элементов на "осмысленные" части, с дальнейшим автоматическим превращением этих частей в наглядные образы, Ш., которому пришлось ежедневно по несколько часов практиковаться, приобрёл поистине виртуозные навыки. В основе этой работы, которая выполнялась им с удивительной быстротой и лёгкостью, лежала "семантизация" звуковых образов; дополнительным приёмом оставалось использование синестезических комплексов, которые и тут продолжали "страховать" запоминание.
"Мне говорят "Jbi bene ubi patria". Я не знаю, что это такое. Но вдруг передо мной возникает Беня (bene) и pater (отец)..., и я просто запоминаю: они где-то в маленьком домике в лесу и... ссорятся...".
Мы ограничиваемся несколькими примерами, иллюстрирующими ту виртуозность, с которой Ш. пользовался приёмами семантизации и эйдотехники. Из многих сотен протоколов, которыми мы располагаем, возьмём только три, из которых один покажет технику запоминания слов незнакомого языка, второй − технику запоминания бессмысленной формулы, и третий − технику запечатления наиболее трудного, по словам самого Ш., ряда бессмысленных слогов. Все эти примеры интересны и тем, что пишущему эти сроки пришлось проверить их воспроизведение через много лет (конечно, без всякого предупреждения, что проверка будет касаться именно этих примеров).
(1) В декабре 1937 года Ш. была прочитана первая строфа из "Божественной комедии":
Nel mezzo del camin di nostra vita
Mi ritrovai par una selva oscura,
Che la diritta via era smarita,
Ahi guanto a dir gual era e cosa dura.
Как всегда, Ш. просил произносить слова предлагаемого ряда раздельно, делая между каждым из них небольшие паузы, которые были достаточны, чтобы превратить бессмысленные для него звукосочетания в осмысленные образы.
Естественно, что он воспроизвёл несколько данных ему строф "Божественной комедии" без всяких ошибок, с теми же ударениями, с какими они были произнесены. Естественно было и то, что это воспроизведение было дано им при проверке, которая была неожиданно проведена ... через 15 лет!
Вот те пути, которые использовал Ш. для запоминания:
"Net" − я платил членские взносы, и там, в коридоре была балерина Нельская; меццо (mezzo) − я скрипач, я поставил рядом с нею скрипача, который играет на скрипке; рядом − папиросы "дели" − это del; рядом тут же я ставлю камин (camin); di − это рука показывает дверь; nos − это нос, человек попал носом в дверь и прищемил его; tra − он поднимает ногу через порог, там лежит ребёнок − это "vita", витализм; mi − я поставил еврея, который говорит "ми здесь ни при чём"; ritravol − реторта, трубочка прозрач- ная, она пропадает, − и еврейка бежит, кричит "вай!" − это vai... Она бежит, и вот на углу Лубянки на извозчике едет per − отец. На углу Сухаревки стоит милиционер, он вытянут, стоит как единица (una). Рядом с ним я ставлю трибуну, и на ней танцует Сельва (selva);но чтобы она не была Сильва, над ней ломаются подмостки − это звук "e". Из трибуны торчит ось − она торчит по направлению к курице (oscura). Che − это может быть китаец − Чечен (Che − было неправильно произнесено как "че"). Рядом я ставлю жену − она парижанка, la ritta − это моя ассистентка Маргарита; via − она говорит "via" − ваша, и протянула руку. Мало ли какие события бывают в жизни человека, выпил бутылку шампанского − уже "эра", и я вижу трамвай, рядом с вожатым − бутылки шампанского. В трамвае сидит еврей в талесе и читает "Шма Исроэл" − вот sma и его дочка Рита (rita).
Ahi − это, по-еврейски, "ача!"; я поставил здесь же в сквере человека, он чихнул "апчхи!" − и мелькают еврейские буквы "а" и "h". Quanta − здесь я вместо "квинты" взял рояль: "а" − для меня белый звук − я взял рояль с белыми клавишами... Здесь я перенёсся в Торжок, в мою комнату с роя- лем... Я увидел, стоит мой тесть и говорит: "du" − "тебя"; "а" − я просто поставил на стол... "а" − белый звук − и вот он пропал на фоне скатерти, и я его не вспомнил.
Qual era − появился человек на коне в испанском плаще (кавалер), но я взял иначе: чтоб не нужно было лишнего, я сделал из ног моего тестя ручей (gual) и в нём шампанское (era).
"Е" − это я вижу из Гоголя; "Кто сказал "э" Бобчинский и Добчинский?.. Их прислуга видит козу (cosa) и говорит ей: "Куда ты лезешь, дура?" (dura)
Мы могли бы продолжить записи из нашего протокола, но способы запоминания достаточно ясны и из этого отрывка. Казалось бы, хаотическое нагромождение образов лишь усложняет задачу запоминания четырёх строчек поэмы; но поэма дана на незнакомом языке, и тот факт, что Ш., затративший на выслушивание строфы и композицию образов не более нескольких минут, мог безошибочно воспроизвести данный текст и повторить его ... через 15 лет, "считывая" значения с использованных образов, показывает, какое значение получили для него описанные приёмы.
(2) В конце 1934 года Ш. была дана искусственная (и ничего не означающая) формула.
Ш. внимательно смотрит на таблицу с формулой, несколько раз поднимает её к глазам, опускает её и сидит с закрытыми глазами, затем возвращает таблицу, делает паузу, внутренне "просматривая" запомненное, и через 7 минут в точности воспроизводит "формулу".
Вот его отчёт, показывающий, какие приёмы были им использованы для запоминания:
"Нейман (N) вышел и ткнул палкой (.). Он посмотрел на высокое дерево, которое напоминало корень и подумал, что не удивительно, что дерево высохло, и обнажились корни; ведь оно стояло ещё тогда, когда я строил вот эти два дома, и опять ткнул палкой (.).
Он говорил: дома старые, придётся на них поставить крест (X), это даст большое умножение капитала, 85 тысяч капитала он вложил в это (85). Крыша отделяет его (---), а внизу стоит человек и играет на терменвоксе (W). Он стоит около почты, а на углу − большой камень (.), чтобы подводы не задевали дома. Тут же сквер, там большое дерево, на нём три галки. Здесь я просто поставил 276, а "в квадрате" − поставил квадратный ящик из-под папирос. На нём написано "86"... Эта цифра была написана с другой стороны ящика, она не была видна оттуда, где я стоял, я не подошёл близко − и потому пропустил её, когда припоминал...
Х − неизвестный человек подошёл к забору в чёрном манто; забор (−), а дальше женская гимназия, он хотел пробиться на свидание с гимназисткой n − изящная молодая, в сером костюме; он разговаривает, он пытается переломить жёрдочки забора одной ногой и другой (2), а она − гимназистка − некрасивая, фи! Здесь я переношусь в Режицу... Там в школе большая доска... Шнур летит − и я ставлю точку (.). На доске написано 264, дальше я там же вижу n2b. Я в школе. Моя жена положила линейку; и тут сижу я, Соломон Вениаминович (SV), а у моего товарища написано 1624 / 322. Я посмотрел на него, что он пишет, а сзади сидели две гимназистки (2), поглядели и крикнули, чтобы он не заметил "СС!.. тише!"(S)".
И эта формула была безошибочно воспроизведена Ш. непосредственно, и такое же точное воспроизведение было получено через 15 лет (в 1949 г.), когда, также без всякого предупреждения, Ш. было предложено вспомнить её.
(3) 11 июня 1936 года Ш. давал сеанс запоминания в одном из санаториев. Как он после рассказывал, ему была предложена самая трудная задача из всех, с которыми он сталкивался; однако он с успехом справился и с ней, и через 4 года снова воспроизвёл этот сеанс.
Ш. было предложено запомнить длинный ряд, который состоял из бессмысленного чередования одних и тех же слогов.
- МАВАНАСАНАВА
- НАСАНАМАВА
- САНАМАВАНА
- ВАСАНАВАНАМА
- НАВАНАВАСАМА
- НАМАСАМАВАНА
- САМАСАВАНА
- НАСАМАВАМАНА и т.д.
Ш. воспроизвёл этот ряд.
Через четыре года он по моей просьбе восстановил путь, который привёл его к запоминанию. Вот его отчёт.
"Осенью 1936 года у меня был сеанс, который я считал самым трудным из тех, которые я до сих пор давал перед зрителями. Тогда вы приклеили запись к листу бумаги и предложили мне описать сеанс. По независящим от меня обстоятельствам я лишь теперь, спустя свыше 4 лет, собрался, наконец, это сделать. Несмотря на то, что с тех пор прошло несколько лет, у меня всё всплыло перед глазами с такой точностью, как будто сеанс имеет не четырёхлетнюю, а четырёхмесячную давность.
Во время сеансов ассистент зачитывал мне слова, расчленяя их на отдельные слоги: ма - ва - на - са - на - ва и т.д. Услыхав первое слово, я тут же оказался на дороге в лесу около местечка Мальта, где я в детстве жил на даче. Слева от меня на уровне глаз вспыхнула тончайшая серо-жёлтая линия (все согласные буквы построены на звуке "а"). На линии начали быстро появляться разноцветные, разного веса и плотности комки, брызги, пятна, лучи и прочее, изображающие буквы М, В, С и т.д.
Произнесено второе слово.
Я сразу увидел те же согласные буквы, что и в первом слове, но расположенные в другом порядке. Повернул по дороге влево и продолжал горизонтальную линию.
Третье слово. Чёрт возьми! Опять то же самое, лишь порядок другой. Спрашиваю ассистента: "Много ещё таких слов?" Ответ: "Почти все такие!". Я в затруднении. Многократная повторяемость 4-х согласных, опирающихся на однообразную, примитивную по форме гласную А, колеблет мою обычную уверенность. Если для каждого слова менять тропинку в лесу, хорошо прощупать, обнюхать, просмотреть и вообще прочувствовать каждое пятно, это поможет, но потребует добавочных секунд, а на сцене каждая секунда дорога. Вижу чью-то улыбку. Улыбка превращается в острый шпиль; чувствую сильный укол, прямо в сердце. Решаю перейти на "мнемотехнику".
Улыбнувшись, прошу ассистента зачитать мне снова первые три слова целиком, не расчленяя их на слоги. Однообразная гласная А создаёт определённый ритм и ударения. У него получается: мава − наса − нава. Здесь запоминание пошло без пауз и в надлежащем сценическом темпе. Слушаю и вижу: мава наса нава.
1. МАВАНАСАНАВА. Моя квартирная хозяй- ка (МАВА), у которой я жил в Варшаве на Слизкой улице, высунулась в окно, выходящее во двор; левой рукой она указывает внутрь комнаты (НАСА), правой делает отрицательный жест (НАВА) еврею-старьёвщику, стоявшему во дворе с мешком на правом плече, − дескать, ничего для продажи нет.
"Муви" по-польски значит "говорить". "Наса" − условно по-русски "наша", я запомнил, что заменил "ш" на "с"; кроме того, когда хозяйка произнесла "наса", передо мной блеснул оранжевый луч, характерный для звука "с". "Нава" по-латышски означает "нет". Различные гласные не имели значения; ведь я знал, что между всеми согласными есть только "а".
2. НАСАНАМАВА. Старьёвщик уже на улице, у ворот дома. Он в недоумении разводит руками, вспоминая слова хозяйки, что "нашим (наса) продать нечего", и указывает на стоящую рядом женщину с высоким бюстом − кормилицу ("НАМА" − кормилица по-еврейски "а нам"). Прохожий возмущается и говорит: "Вай ("Ва")! непохвально, мол, для старого еврея поглядывать на кормилицу.
3. САНАМАВАНА. Начало Слизкой улицы. Я − у Сухаревой башни со стороны Первой Мещанской (почему-то в сеансах запоминания я часто оказываюсь на этом углу). У ворот башни стоят сани (САНА), на них сидит моя квартирная хозяйка (Мава) и держит в руках длинную белую доску (НА), которую сквозь ворота башни кидает, но − куда? Длинная доска − трафаретный образ "НА": "НАД" − та же доска, но выше человеческого роста, выше одноэтажных деревянных домов.
4. ВАСАНАВАНАМА. Ага! Вот на углу Колхозной площади и Сретенки − универмаг, у которого сидят сторожихи, − моя знакомая белолицая молочница Василиса (Васа). Левой рукой она делает отрицательный жест, означающий, что магазин закрыт (НАВА). Этот жест относится к уже знакомой нам кормилице (НАМА), оказавшейся тут; она хотела войти в магазин.
5. НАВАНАВАСАМА. Эге, опять НАВА! Мгновенно у Сретенских ворот появляется огромная прозрачная человеческая голова, качающаяся, как маятник, поперёк улицы (трафаретный образ для запоминания "нет"). Вторая такая же голова качается ниже у Кузнецкого моста. На самой середине площади Дзержинского вырастает внушительная фигура − памятник русской купчихе (САМА − ведь в произведениях русских писателей так называли хозяйку).
6. НАМАСАМАВАНА. Снова ставить кормилицу и купчиху опасно. Спускаемся к Театральному проезду. В сквере у Большого театра сидит библейская "Ноэми" (НАМА); она встаёт, в её руках появляется большой белый самовар (САМА): она несёт его к ванне (ВАНА), стоящей на тротуаре около "Восток-кино", ванна из жести, внутри белая, снаружи зеленоватая.
7. САМАСАВАНА. Какая простота! От ванны отходит крупная фигура купчихи (САМА), на которую накинут белый саван (САВАНА). Я уже стою около ванны, вижу её спину. Она направляется к зданию, где Исторический музей. Что мне там предстоит? Сейчас увидим.
8. НАСАМАВАМАНА. Пустяки! Приходится больше комбинировать, чем запоминать. НАСА − неудачный воздушный образ. Прихвачу из соседней части слова. Интересно, что получится? "Н шама" − по-древнееврейски "душа" (НАСАМА); душа в детстве представлялась мне в виде лёгких и печени, которые я часто видел на столе в кухне. Вот − у подъезда музея стоит стол, на котором лежит "душа" − лёгкие и печень, а дальше − тарелка с манной кашей. Восточный человек стоит у середины стола и кричит душе: "Вай-вай (ВА)! Опротивела манная каша!" (МАНА).
9. САНАМАВАНАМА. Наивная провокация! Сразу узнаю картину у Сухаревой башни (третье слово) с прибавлением частицы "ма" в конце. На участке между Историческим музеем и оградой Александровского сада устанавливаю в точности ту же картину, и на доску сажаю женщину с грудным ребёнком − маму (МА).
10. ВАНАСАНАВАНА. Хоть до утра продолжайте в том же духе! В Александровском саду, на центральной дорожке стоят две белые (в отличие от № 6) фарфоровые ванны (ВАНА − ВАНА). А между ними стоит санитарка в белом халате (САНА), вот и всё!".
Вряд ли следует продолжать протокол. Однообразное чередование слогов заменяется красочными наглядными образами, и "считывание" этих образов не представляет никаких трудностей.
Через 8 лет (6 апреля 1944 года) мне пришлось − также без предупреждения − предложить Ш. воспроизвести в памяти этот опыт, и он сделал это без всякого труда и без единой ошибки.
Чтение только что приведённых протоколов может создать естественное впечатление об огромной, хотя и очень своеобразной, логической работе, которую Ш. проводит над запоминаемым материалом.
Нет ничего более далёкого от истины, чем такое впечатление. Вся большая и виртуозная работа, многочисленные примеры которой мы только что привели, носит у Ш. характер работы над образом, или, как мы это обозначили в заголовке раздела, своеобразной эйдотехники, очень далёкой от логических способов переработки получаемой информации. Именно поэтому Ш. − исключительно сильный в разложении предложенного материала на осмысленные образы и в подборе этих образов − оказывается совсем слабым в логической организации запоминаемого материала, и приёмы его "эйдотехники" оказываются не имеющими ничего общего с логической "мнемотехникой", развитие и психологическое строение которой было предметом такого большого числа психологических исследований.
Этот факт можно легко показать на той удивительной диссоциации огромной образной памяти и полном игнорировании возможных приёмов логического запоминания, которую можно было легко показать у Ш.
Мы приведём лишь два примера опытов, посвящённых этой задаче. В самом начале работы с Ш. − в конце 20-х годов − Л.С. Выготский предложил ему запомнить ряд слов, в число которых входило несколько названий птиц. Через несколько лет − в 1930 г. − А.Н. Леонтьев, изучавший тогда память Ш., предложил ему ряд слов, в число которых было включено несколько названий жидкостей.
После того, как эти опыты был проведены, Ш. было предложено отдельно перечислить названия птиц в первом и названия жидкостей во втором опыте.
В то время Ш. ещё запоминал преимущественно "по линиям" − и задача избирательно выделять слова одной категории оказалась совершенно недоступной ему: самый факт, что в число предъявленных ему слов входят сходные слова, оставался незамеченным и стал осознаваться им только после того, как он "считал" все слова и сопоставил их между собой.
Аналогичный случай имел место через несколько лет на одном из сеансов, который Ш. проводил в Саратове.
В таблице запоминаемых цифр ему был дан следующий ряд. Ш. с напряжением продолжал запоминать этот ряд цифр, применяя обычные для него способы зрительного запоминания, не заметив простого логического порядка, в котором были расположены цифры.
"Если бы мне даже дали просто алфавит, я бы не заметил этого и стал бы честно заучивать, − говорил после Ш. − Может быть, я и узнал бы это при воспроизведении по звукам своего голоса, но, когда мне дали этот ряд, я совсем не заметил этого...
Нужны ли лучшие доказательства того, насколько запоминание Ш. оставалось далеко от того логического запоминания, которое свойственно каждому развитому сознанию!
Мы сказали об удивительной памяти Ш. почти всё, что мы узнали из наших опытов и бесед. Она стала для нас такой ясной − и осталась такой непонятной.
Мы узнали многое о её сложном строении, о том, что она складывалась как прочное удержание сложных синестезических впечатлений, что она носила яркий образный характер, что к ней прибавилась виртуозная "эйдотехника", которая превращала каждый услышанный комплекс звуков в наглядный образ, не лишая его вместе с тем старых синестезических компонентов.
Мы узнали, что для самого простого и лёгкого, по словам Ш., запоминания цифр, ему было достаточно простой и непосредственной зрительной памяти, что запоминание слов заменяло эту память памятью образов, что переход к запоминанию бессмысленных звуков или звукосочетаний заставлял его обращаться к самому примитивному приёму синестезического запоминания − "кодированию в образах", которым он овладел в своей работе профессионального мнемониста.
И всё же как мало мы знаем об этой удивительной памяти! Как можем мы объяснить ту прочность, с которой образы сохраняются у Ш. многими годами, если не десятками лет? Какое объяснение мы можем дать тому, что сотни и тысячи рядов, которые он запоминал, не тормозят друг друга и что Ш. практически мог избирательно вернуться к любому из них через 10, 12, 17 лет? Откуда взялась эта нестираемая стойкость следов?
Мы уже говорили, что известные нам законы памяти неприменимы к памяти Ш.
Следы одного раздражения не тормозят у него следов другого раздражения; они не обнаруживают признаков угасания и не теряют своей избирательности; у Ш. нельзя проследить ни границ его памяти по объёму и длительности, ни динамики исчезновения следов с течением времени; у него нельзя выявить ни того "фактора края", благодаря которому каждый из нас запоминает первые и последние элементы ряда лучше, чем расположенные в его середине; у него нельзя увидеть и явления реминисценции, в силу которого кратковременный отдых приводит к всплыванию, казалось бы, угасших следов.
Его запоминание, как мы уже говорили, подчиняется скорее законам восприятия и внимания, чем законам памяти; он не воспроизводит слово, если плохо "видит" его или если "отвлекается" от него; припоминание зависит у него от освещённости и размера образа, от его расположения, от того, не затемнился ли образ "пятном", возникшим от постороннего голоса.
И всё-таки эта память − не та "эйдетическая" память, которая детально была изучена наукой 3-4 десятилетия тому назад.
У Ш. вовсе нет той замены отрицательного последовательного образа положительным, которая является одной из отличительных особенностей "эйдетизма", его образы обнаруживают неизмеримо большую подвижность, легко становясь естественным орудием его намерений. К его памяти примешивается решающее влияние синестезий, делающих его запоминание столь сложным и столь отличным от простой "эйдетической" памяти.
И вместе с тем память Ш., несмотря на развитую им сложнейшую "эйдотехнику" остаётся разительным примером непосредственной памяти. Даже придавая сложные условные значения тем образам, которые он использует, он продолжает видеть эти образы, переживает их синестезические компоненты; он не должен логически воспроизводить использованные им связи − они сразу же появляются перед ним, как только он восстанавливает ту ситуацию, в которой протекало его запоминание.
Его исключительная память, бесспорно, остаётся его природной и индивидуальной особенностью, и все технические приёмы, которые он применяет, лишь надстраиваются над этой памятью, а не "симулируют" её иными, не свойственными ей приёмами. (Есть данные, что памятью, близкой к описанной, отличались и родители Ш. Его отец − в прошлом владелец книжного магазина − по словам сына легко помнил место, на котором стояла любая книга, а мать могла цитировать длинные абзацы из Торы. По сообщению проф. П. Дале (1936 г.), наблюдавшего семью Ш., замечательная память была обнаружена у его племянника. Однако достаточно надёжных данных, говорящих о генотипической природе памяти Ш., у нас нет.)
До сих пор мы описывали выдающиеся особенности, которые прояв- лял Ш. при запоминании отдельных элементов − цифр, звуков и слов.
Сохраняются ли эти особенности при переходе к запоминанию более сложного материала − наглядных ситуаций, текстов, лиц?
Сам Ш. неоднократно жаловался на ... плохую память на лица.
"Они такие непостоянные, − говорил он, − они зависят от настроения человека, от момента встречи, они всё время изменяются, путаются по окраске, и поэтому их так трудно запомнить".
В этом случае синестезические переживания, которые в описанных раньше опытах гарантировали нужную точность припоминания удержанного материала, здесь превращаются в свою противоположность и начинают препятствовать удержанию в памяти. Та работа по выделению существенных, опорных пунктов узнавания, которую проделывает каждый из нас при запоминании лиц (процесса, который ещё очень плохо изучен психологией), по-видимому, выпадает у Ш., и восприятие лиц сближается у него с восприятием постоянно меняющихся изменений света и тени, которые мы наблюдаем, когда сидим у окна и смотрим на колышущиеся волны реки. А кто может "запомнить" колышущиеся волны?..
Не менее удивительным может показаться и тот факт, что запоминание целых отрывков оказывается у Ш. совсем не таким блестящим.
Мы уже говорили, что при первом знакомстве с Ш. он производил впечатление несколько несобранного и замедленного человека. Это прояв- лялось особенно отчётливо, когда ему читался рассказ, который он должен был запомнить.
(Стоит вспомнить тот факт, что изучение случаев патологического ослабления узнавания лиц − так называемые агнозии на лица или "прозоагнозия", большое число которых появилось за последнее время в неврологической печати, не даёт ещё никаких опор для понимания этого сложнейшего процесса.)
Если рассказ читался быстро − на лице Ш. появлялось выражение озадаченности, которое сменялось выражением растерянности.
"Нет, это слишком много... Каждое слово вызывает образы, и они находят друг на друга, и получается хаос... Я ничего не могу разобрать..., а тут ещё ваш голос... и ещё пятна... И всё смещается".
Поэтому Ш. старался читать медленнее, расставляя образы по своим местам и − как мы увидим ниже − проводя работу гораздо более трудную и утомительную, чем та, которую проводим мы: ведь у нас каждое слово про- читанного текста не вызывает наглядных образов, и выделение наиболее существенных смысловых пунктов, несущих максимальную информацию, протекает гораздо проще и непосредственнее, чем это имело место у Ш. с его образной и синестезической памятью.
"В прошлом году, − читаем мы в одном из протоколов бесед с Ш. (14 сентября 1936 г.), − мне прочитали задачу: "Торговец продал столько-то метров ткани..." Как только произнесли "торговец" и "продал", я вижу магазин и вижу торговца по пояс за прилавком... Он торгует мануфактурой..., и я вижу покупателя, стоящего ко мне спиной... Я стою у входной двери, покупатель передвигается немножко влево..., и я вижу мануфактуру, вижу какую-то конторскую книжку и все подробности, которые не имеют к задаче никакого отношения..., и у меня не удерживается суть..."
Вот ещё пример.
"В прошлом году я был председателем профорганизации, и мне приходилось разбирать конфликты... Мне рассказывают о выступлениях в Ташкенте, в цирке, потом в Москве, и вот я должен переезжать из Ташкента в Москву... Я вижу все подробности, а ведь всё это я должен откинуть, всё это лишнее, − это, в сущности, не имеет никакого значения, где они договорились, в Ташкенте или где-нибудь ещё... Важно, какие были условия... И вот мне приходится надвигать большое полотно, которое заслонило бы всё лишнее, чтобы я ничего лишнего не видел..."
Можно ли хорошо запомнить и воспроизвести прочитанный отрывок, если его составные части обрастают таким количеством образов, легко уводящих в сторону от основного − содержания отрывка?..
Искусство забывать
Мы подошли вплотную к последнему вопросу, который нам нужно осветить, характеризуя память Ш. Этот вопрос сам по себе парадоксален, а ответ на него остаётся неясным. И всё-таки мы должны обратиться к нему.
Многие из нас думают: как найти пути для того, чтобы лучше запомнить? Никто не работает над вопросом: как лучше забыть? С Ш. происходит обратное. Как научиться забывать? − вот в чём вопрос, который беспокоит его больше всего.
Уже в сказанном только что о трудностях понимания и запоминания текста мы впервые столкнулись с этим вопросом. В тексте много деталей: каждая рождает новые образы, образы уводят в сторону, а дальнейшие слова вызывают новые образы − получается хаос. Как избавиться от него и не видеть всего, что так осложняет простое понимание текста? Не видеть, остановить появление образов − так сформулировал Ш. возникшую перед ним задачу.
Но работа профессионального мнемониста поставила его и перед второй задачей: как научиться забывать, как стирать образы, которые уже стали ненужными?
Первая задача решается относительно просто. В работе над техни- кой образа Ш. всё больше и больше переходит к сокращённым образам, и лишние детали оттесняются.
"Вот вчера я слушал по радио о прилёте Леваневского. Раньше я бы видел всё − и аэродром, и загородку... Теперь уже этого нет. Я не вижу аэродрома, и мне безразлично, приехал ли он в Тушино или Москву, я вижу только небольшую площадку на Ленинградском шоссе, где мне удобнее его принять... я заинтересован, чтобы не пропустить ни одного слова из того, что он говорит, а где это происходит − это безразлично. Если бы это происходило два года назад, я бы страдал, что не вижу аэродрома, не вижу всех подробностей. А сейчас мне нравится, что я вижу только самую суть, обстановка не важна, появляется только то, что мне нужно, а все побочные обстоятельства не появляются, и это для меня большая экономия".
Работа над выделением существенного, управление вниманием, обобщение, сообщение сюжета − всё это принесло плоды, и если раньше Ш. должен был "прикрывать" часть того, что он видел, "непрозрачным полотном", то теперь выделение наиболее информативных звеньев и выработка сокращённых способов кодирования сделали своё дело.
Труднее оказалось справиться со второй задачей.
Ш. часто выступает в один вечер с несколькими сеансами, и иногда эти сеансы происходят в одном и том же зале, а таблицы с цифрами пишутся на одной и той же доске.
"Я боюсь, чтобы не спутались отдельные сеансы. Поэтому я мысленно стираю доску и как бы покрываю её плёнкой, которая совершенно непрозрачна и непроницаема. Эту плёнку я как бы отнимаю от доски и слышу её хруст. Когда кончается сеанс, я смываю всё, что было написано, отхожу от доски и мысленно снимаю плёнку... Я разговариваю, а в это время мои руки как бы комкают эту плёнку. И всё-таки, как только я подхожу к доске, эти цифры могут снова появиться. Малейшее похожее сочетание − и я сам не замечаю, как продолжаю ту же таблицу".
На первых порах попытки создать "технику забывания", которые применял Ш., были очень простые: нельзя ли проделать акт забывания во внешнем действии − записать то, что надо забыть? Другим это может показаться странным − для Ш. это было естественно.
"Для того чтобы запомнить, люди записывают... Мне это было смешно, и я решил всё по-своему: раз он записал, то ему нет необходимости помнить, а, если бы у него не было карандаша в руках, и он не мог записать, он бы запомнил? Значит, если я запишу, я буду знать, что нет необходимости помнить... И я начал применять это в маленьких вещах: в телефонах, в фамилиях, в каких-нибудь поручениях. Но у меня ничего не получалось, я мысленно видел свою запись... Я старался записывать − на бумажках одинакового типа и одинаковым карандашом − и всё равно ничего не получалось...".
Тогда Ш. пошёл дальше: он начал выбрасывать, а потом даже сжигать бумажки, на которых было написано то, что он должен был забыть.
Впервые мы встречаемся здесь с тем, к чему мы ещё много раз будем возвращаться в дальнейшем: яркое образное воображение Ш. не отделено резко от реальности, и то, что ему нужно сделать внутри своего сознания, он пытается делать с внешними предметами.
Однако "магия сжигания" не помогла, и когда один раз, бросив бумажку с записанными на ней цифрами в горящую печку, он увидел, что на обуглившейся плёнке остались следы, он был в отчаянии: значит, и огонь не может стереть следы того, что подлежало уничтожению!
Проблема забывания, не разрешённая наивной техникой сжигания записей, стала одной из самых мучительных проблем Ш. И тут пришло решение, суть которого осталась непонятной в равной степени и самому Ш. и тем, кто изучал этого человека.
"Однажды − это было 23 апреля − я выступал 3 раза за вечер. Я физически устал и стал думать, как мне провести четвёртое выступление. Сейчас вспыхнут таблицы трёх первых... Это был для меня ужасный вопрос... Сейчас я посмотрю, вспыхнет ли у меня первая таблица или нет... Я боюсь, как бы этого не случилось. Я хочу − я не хочу... И я начинаю думать: доска ведь уже не появляется − и это понятно почему, ведь я же не хочу! Ага!.. Следовательно, если я не хочу, значит, она не появляется... Значит нужно было просто это осознать!"
Удивительно, но этот приём дал свой эффект. Возможно, что здесь сыграла свою роль фиксация на отсутствие образа, возможно, что это было отвлечение от образа, его торможение, дополненное самовнушением, − нужно ли гадать о том, что остаётся нам неясным?.. Но результат оставался налицо.
"Я сразу почувствовал себя свободно. Сознание того, что я гарантирован от ошибок, даёт мне больше уверенности. Я разговариваю свободнее, я могу позволить себе роскошь делать паузы, я знаю, что если я не хочу − образ не появится, и я чувствую себя отлично..."
Вот и всё, что мы можем сказать об удивительной памяти Ш., о роли синестезий, о технике образов и о "летотехнике", механизмы которой до сих пор остаются для нас неясными...
Теперь пришло время приняться за другую часть нашего рассказа − и мы обращаемся к ней.
Мы рассказали о том, как Ш. воспринимает и запоминает то, что до него доходит, как удивительно точна его память и как необычайно долго держатся вызываемые у него образы; мы видели их странное строение и ту работу, которую он должен над ними производить.
Теперь нам предстоит сделать экскурсию в его мир − его мышление, его личность.
Остаётся ли всё, что было сказано, безразличным для его восприятий, для мира, в котором он живёт? Мыслит ли он так же, как мыслим мы? И не возникают ли в нём самом, в его поведении, в его личности черты, необычные для любого другого человека?
Мы начинаем рассказ об удивительных вещах, и ещё много раз будем испытывать то чувство, которое переживала маленькая Алиса, которая прошла сквозь гладь зеркала и оказалась в таинственной стране чудес...