16 Что параллелизм был действительно завершающей

 в раздел Оглавление

«Учение об эмоциях»

16

Что параллелизм был действительно завершающей все размышления о природе человеческих страстей мыслью философа, можно убедиться из последнего сочинения Декарта, посвященного этому вопросу, - его письма о любви. В нем он отвечает шведской королеве , в чем состоит сущность любви и что хуже - безмерная любовь или безмерная ненависть. Письмо представляет краткое изложение последних мыслей Декарта о сущности любви, а вместе с тем и о сущности всякой человеческой страсти.

«Письмо это - маленький шедевр, о котором всякий знаток философа, не знающий об авторе и мотивах письма, а только обращающий внимание на ход исследования, на характер идей, на подбор выражений, тотчас же сказал бы: это настоящий Декарт. Нет другого сочинения такого же маленького объема (ибо оно не выходит из рамок письма), по которому можно было бы лучше узнать этого мыслителя» (К. Фишер, 1906, т.1, с.258).

В письме Декарт прямо начинает с различения интеллектуальной и аффективной любви, делая, таким образом, исходным пунктом то различение духовных и телесных страстей, которое в «Трактате о Страстях...» явилось лишь заключительным пунктом. Есть любовь как духовная Страсть, и есть любовь как чувственная Страсть. Первая возникает из того, что мы представляем объект, присутствие и обладание которым причиняет нам радость, отсутствие и потеря которого - страдание. Поэтому мы стремимся к такому объекту с полной энергией нашей воли. Мы хотим соединиться с ним или образовать с ним одно целое и быть только частью такого целого. Любовь необходимо связана с радостью, со скорбью и с желанием. Эти четыре направления воли имеют свои корни в природе духа и свойственны душевной связи с телом. Они заключены в познавательной потребности мыслящего существа. Радость и страдание интеллектуальной любви суть поэтому не страсти, а ясные идеи.

Если бы даже анализ «Трактата о Страстях...» не привел нас к выводу о наличии в учении Декарта допущения чисто духовных страстей, письмо должно было бы убедить нас в этом. Последовательно развивая мысль о чисто духовной природе интеллектуальной страсти, Декарт устанавливает, что только от затемнения ее может возникнуть аффективная и чувственная любовь, исходящая из связи души с телом. Это суть телесные состояния и изменения, которым соответствует известное стремление в нашей душе, причем сходство и связь между ними не явствуют нам. Так возникают неясные чувственные аффективные желания, имеющие известные объекты, ощущающие радость от обладания одними и болезненное страдание от присутствия других, любящие предметы стремлений и ненавидящие предметы отвращения: радость и скорбь, любовь и ненависть - таковы основные формы чувственных желаний, элементарные и главные страсти, из смешения и изменения которых созидаются все остальные; они единственные, которые мы имели еще до рождения, ибо они проявляются уже во время питания в эмбриональной жизни.

Интеллектуальная любовь совпадает с потребностью познания в мыслящей природе, чувственная коренится в питательных потребностях органической природы. Есть представления достойных стремления объектов (интеллектуальная любовь) без чувственного возбуждения и чувственного желания, равным образом последнее может иметь место без познания. Есть любовь без страстей и есть Страсть без любви. В обыкновенном смысле в человеческой любви соединены оба элемента. Тело и душа соединены таким образом, что определенные состояния представления и воли сопутствуют определенным состояниям телесных органов и вызывают друг друга взаимно, как мысль и слово. Таким же образом любовь находит в возбуждении сердца при учащенном движении крови свое непроизвольное телесное выражение. Эта духовно-чувственная любовь, это соединение понимания и стремления образует то ощущение, о сущности которого спросила королева.

Таким образом, изначальная независимость интеллектуальной и чувственной, духовной и телесной страсти, непонятная и необъяснимая, параллельное, сопутствующее развитие той и другой, полная возможность их раздельного существования, случайность их объединения, которое приводит только к затемнению интеллектуальной любви, короче, все основные положения картезианского параллелизма в учении о страстях, параллелизма, приводящего к полному разделению спиритуалистического и натуралистического принципов, которые философ тщетно пытался объединить в своем «Трактате», выступают здесь с ясностью, не оставляющей никакого сомнения в истинной природе учения о страстях Декарта. Но кто идет картезианским путем, неизбежно должен прийти к его конечной точке, к картезианским выводам. Мы видели уже, что Джемс не только встал на этот путь, но неизбежно должен был дополнить свою автоматическую теорию эмоций учением о независимых от тела интеллектуальных чувствах. Он должен был допустить наличие эмоций и ощущений чисто центрального происхождения сначала для объяснения экстатической радости. Но точно так же, как правильно замечает Дюма, вопрос должен ставиться в отношении не только пассивной радости, но и активной. Бели мы один раз допускаем возможность церебральной синестезии для объяснения экстаза, мы лишаемся всякой возможности утверждать, что она не играет никакой роли и во всех прочих эмоциях. Если следовать до конца, говорит Дюма, за теорией Ланге и Джемса, мы можем утверждать, что активная радость сводится к сознанию мускульного тонуса и всех периферических реакций. Но мы только что видели: наличие церебральной синестезии, вызывающее радость, было допущено для объяснения экстаза, и поэтому мы должны различать в активной радости сознание органического возбуждения и сознание этой церебральной синестезии. То же самое относится к пассивной и активной печали.

Продолжая в сущности мысли Джемса, Дюма допускает, опираясь на опыты Шеррингтона, на факты пассивной радости и меланхолического ступора, концепцию церебрального чувства удовольствия и страдания, которые не поддаются периферическому объяснению. Против этого допущения говорит прочно установленный в физиологии, факт отсутствия сознательной чувствительности во время электрических и травматических возбуждений мозга. Но между этими грубыми и неспецифическими и специфическими функциональными возбуждениями существует большое различие, и мы можем, не впадая в противоречие с физиологией, постулировать синестезию мозга. Как мы видели, к этому же приходит и современная таламическая теория эмоций, видящая в таламусе действительный источник возникновения специфического эмоционального тона. Ту же точку зрения поддерживают и ряд других исследователей, опирающихся на данные хронаксии и конструирующих гипотетический механизм этой центральной синестезии.

Сам Дюма считает, что, постулируя эмоции чисто центрального происхождения, он только развивает и дополняет теорию Джемса. Отводя место теории Ланге - Джемса в трудной проблеме природы эмоций, мы стремимся внести в эту теорию уточнения, могущие сделать ее более сложной и более гибкой, и таким образом отказаться от парадоксальных и упрощенных формул, которыми Джемс хотел поразить наше воображение.

Нам остается показать только, что Джемс, оставаясь, по верному замечанию Денлапа, последовательным параллелистом, не принимающим до конца собственной периферической теории и допускающим существование чисто спиритуалистических чувствований, сохранял в то же время в своей второй спиритуалистической теории все принципиальные основания своей главной гипотезы. Мы помним, что в этой гипотезе Джемс рассматривает исключительно сенсорный, пассивный аспект эмоциональных реакций и приходит к эпифеноменализму и автоматизму. эмоции в его глазах представляют собой ненужные рудименты давно отмерших животных приспособлений или случайные реакции патологического или идиопатического характера, не допускающие никакого осмысленного объяснения.

В своем учении о чисто духовных эмоциях Джемс не только открыто становится на точку зрения чистою спиритуализма, но и доводит до чудовищных размеров тезис об эпифеноменализме психической стороны нашей эмоции. Развивая основную гипотезу, Джемс утверждал, что человеческая эмоция, лишенная всякой телесной подкладки, есть пустой звук. Таким пустым звуком, по мнению Джемса, естественно должны оказаться все высшие чувствования, которые он не может до конца подчинить законам физиологической механики. Таким пустым звуком в еще большей степени оказываются те наиболее духовные эмоции, которые возникают из активности чистой мысли и которые Джемс рассматривает как не зависящие от тела. Джемс, защищая свою основную гипотезу, не утверждает, что такая эмоция есть нечто противоречащее природе вещей и что чистые духи осуждены на бесстрастное и интеллектуальное бытие. Он хочет только сказать, что эмоция, отрешенная от всяких телесных чувствований, есть нечто непредставимое. Чем более мы анализируем свои душевные состояния, тем более убеждаемся» что грубые страсти и влечения, испытываемые нами, в сущности создаются и вызываются теми телесными переменами, которые мы обыкновенно называем их проявлениями или результатами; и тем более нам начинает казаться вероятным, что, сделайся наш организм анестетичным, жизнь аффектов, как приятных, так и неприятных, станет для нас совершенно чуждой и нам придется влачить существование чисто познавательного или интеллектуального характера. Хотя такое существование и казалось идеалом для древних мудрецов, но для нас, отстоящих всего на несколько поколений от философской эпохи, выдвинувшей на первый план чувственность, оно должно казаться слишком апатичным, безжизненным, чтобы к нему стоило так упорно стремиться (У. Джемс, 1902, с.316-317).

Три момента могут интересовать нас в качестве окончательных итогов, вытекающих из сопоставления этих двух теорий Джемса --механистической и спиритуалистической. Первый заключается в том, что основная гипотеза Джемса допускает существование эмоций, лишенных всякой телесной подкладки, только в бесстрастном интеллектуальном бытии чистых духов, и исключает его в человеческом бытии. Но если во второй теории Джемс рассматривает высшие эмоции души как возникающие из активности чистой мысли, не встречающей препятствий, как не зависящие от тела, он тем самым становится на позиции чистого спиритуализма, принимая наличие в человеческом сознании эмоций, свойственных исключительно абсолютно духовному бытию.

Второй момент касается оценки той роли, которую играет духовная сторона наших эмоций. Если она в основной гипотезе Джемса выступает как ненужный придаток, как побочное явление, никак не участвующее в реальной жизни человека, как простое осознание периферических изменений, она должна быть обесценена до такой абсолютной степени, что всякое человеческое чувство, представляющее собой не что иное, как простое осознание дрожи и ощущения расширенных ноздрей, должно казаться пустым звуком, апатичной и безжизненной деятельностью сознания, которой суждено влачить жалкое существование чисто познавательного характера. Этот эпифеноменализм в учении об эмоциях достигает гомерических размеров в гипотезе Джемса, согласно которой все высшие, чисто духовные чувствования центрального происхождения должны рассматриваться просто как аффективные галлюцинации. Объявить высшую жизнь чувства простым сплетением галлюцинаторных переживаний, объявить высшую эмоцию галлюцинацией - значит довести до крайнего предела содержащийся уже в основной гипотезе Джемса эпифеноменализм. Если высшая доступная человеку радость есть не что иное, как галлюцинация, то этим сказано последнее слово Р обессмысливании человеческого чувства. Наконец, третьим моментом, который выступает из принятого нами способа рассмотрения, когда одна теория Джемса освещает другую, является удивительное совпадение его с Ланге в определении окончательной судьбы чувства в ИСТОРИИ развития человека.

Мы уже старались показать выше, что теория Джемса исключает всякую возможность развития эмоций. Сейчас мы могли бы дополнить это положение, показав, что она в сущности предполагает их полное отмирание как единственно реальный исход исторического развития человека. Джемс, как и Ланге, начинает с гимна в честь чувственных эмоций. Индивид без чувств кажется ему апатичным и безжизненным, существование без них жалким и невозможным для человека. Но, если мы спросим, чем же являются эти насыщающие смыслом и оживляющие нашу жизнь чувства, окажется, что они представляют собой только жалкие рудименты животной жизни, бледные метафоры наших чувственных реакций, проблематичные и искусственные, идиопатические и патологические привычки человеческого рода, просто случайные реакции организма, пассивно отражающиеся в сознании, будь то морская болезнь и щекотливость, застенчивость и любовь.

Как утопающий, Джемс хватается за соломинку первого попавшегося под руку телесного переживания, лишь бы оно было подлинным, живым, несомненным. Это он породил во всей позднейшей психологии повышенное внимание к мельчайшим, едва заметным, ничтожным телесным проявлениям. Он - вдохновитель той мысли, что в напряжении голосовых связок и языка следует видеть истинную основу человеческого мышления. Он, как справедливо отмечает Г. Стаут, отождествляет духовную активность с известными мускульными ощущениями. Пытаясь показать, что представляет собой центральное ядро активности, которую мы называем нашей, Джемс снова пытается, как и в учении об эмоциях, ухватиться за соломинку, которая спасла бы его от гибели. Это ядро, по его словам, он нашел в некоторых интракефальных движениях, которые мы, как субъективные, противополагаем обыкновенно активности надтелесного мира.

Джемс говорит в оправдание, что он поднял лишь вопрос о том, какая активность заслуживает названия нашей. Поскольку мы являемся личностями, противоположными окружающей среде, движения, происходящие в нашем теле, фигурируют в качестве нашей активности, и Джемс не может указать на какие-нибудь другие активности, которые были бы нашими в строго личном (личностном. - Ред.) смысле слова. Джемс выдвигает совершенно верное положение: поскольку мысли и чувствования сами по себе не могут быть активны, они становятся таковыми, лишь возбудив деятельность тела. Тело есть центр циклона, начало координат. Все вращается вокруг тела, все чувствуется с его точки зрения.

Все это бесспорно. Все это непреложно истинно. Трагизм положения Джемса, а с ним вместе и всей современной психологии заключается только в том, что они не могут найти никакого пути к пониманию действительно осмысленной связи между нашими мыслями и чувствованиями, с одной стороны, и активностью нашего тела -с другой. В конце концов, говоря языком Джемса, весь вопрос мог бы уместиться в скорлупе ореха: как связано наше сознание и наша реальная живая жизнь? Без понимания этой связи сознание неизбежно оказывается эпифеноменом, жалким и никчемным придатком к автоматической деятельности нашего тела, пассивным отражением протекающих в нем изменений, в лучшем случае - цепью галлюцинаций грезящего духа. Но беда заключается в том, что вопрос о сознании, и в частности об эмоциях, ставится и решается Джемсом и всей современной психологией так, что полная невозможность найти какую-нибудь осмысленную связь между страстями души и реальной жизнью человека предрешена заранее. Вот почему Джемс не может найти пути от наших мыслей и чувствований, от нашей духовной активности к реальной жизни человека во всем неисчерпаемом богатстве ее действительного содержания. И он должен хвататься, как утопающий за соломинку, за свидетельство внутреннего опыта о том, что духовная активность состоит в движениях, происходящих в голове.

В самом деле, никакой понятный и осмысленный путь не ведет нас от эмоций в понимании Джемса - с лежащими в их основе ощущениями возбуждения во внутренних органах, расслабления членов, короткого дыхания - к поступкам и действиям человека, к его внутренней и внешней борьбе, к его живой любви и ненависти, к его страданию и торжеству. Если сущность эмоции страха действительно заключается, как утверждает Джемс, в ощущениях усиленного сердцебиения, короткого дыхания, дрожи губ, расслабления членов, гусиной кожи и возбуждения во внутренностях, то никакая психология, кроме верящей в чудеса, никогда не сможет нам объяснить той страшной слабости человеческого духа, которую мы называем отречением и предательством из страха. Если чувство нравственной справедливости состоит, как говорит Джемс, в изменениях звука голоса и выражения глаз и т.п., то психология никогда не сумеет объяснить, почему Сократ сидел в темнице, а не бежал, как советовали ему друзья, и не испытывал чувства страха с расслаблением членов и коротким дыханием.

Страшный результат, к которому приводит нас современная психология эмоций, есть полное обессмысливание страстей души и полное отсутствие надежды на то, что мы когда-либо поймем жизненное значение страсги, а с ней вместе и всего человеческого сознания. В сущности этот результат уже содержится целиком и полностью в карте зианском учении, которое мы только что рассмотрели.

Основное и самое страшное в этом учении заключается в том, что душа с начала и до конца полагается вне жизни. Она вообще не участвует в жизни тела. Общее у нас и у животных - жизнь принадлежит всецело к протяжению и тем самым исключает всякую возможность той интимности, о которой говорит Джемс, возможность всякой заинтересованности и участия души в реальном существовании и в реальной судьбе того автомата, которым представляется наше тело. Хотя, по заявлению Декарта, аффекты делают нам ясным, что мы находимся в собственном теле не как пловец в лодке, а связаны с ним самым тесным образом и как бы смешаны, так что мы образуем одно существо , всем своим учением о страстях он утверждает обратное. Его воля управляет страстями подобно тому, как управляет корабельщик, когда что-либо в судне ломается.

Декарт на примере интеллектуальной и чувственной любви показывает всю бессмысленность, чудовищность, непостижимость и необъяснимость связи между одной и другой формами страсти. Что может быть общего между основными формами чувственных страстей, которые мы имели еще до рождения и которые коренятся в потребностях питания в период эмбриональной жизни, и возвышенными страстями духа, источником которых является потребность познания, заложенная в нашей мыслящей природе? Нам понятно утверждение Декарта, что они могут и должны существовать раздельно, но нам абсолютно непонятно, как они могут существовать вместе. Сам Декарт утверждает, что сходство и связь между ними не явствуют нам.

Таким образом, параллелистическое решение психофизической проблемы - дуализм тела и духа, дуализм между животными и человеком - неизбежно приводит к этой самой страшной мысли Декарта, к полному разделению сознания и жизни. Жизнь, согласно Декарту, не только не включает в себя возможности и необходимости сознания, но совершенно исключает эту возможность. Душа с самого начала полагается вне жизни. Этот факт приводит к тому, что психофизическая проблема в решении Декарта, эта, казалось бы, отвлеченнейшая из всех проблем, оборачивается здесь вопросом о роли и значении страстей души в жизни человека, вопросом, который получает самое безнадежное решение из всех когда-либо представлявшихся человечеству: жизнь оказывается абсолютно бессмысленной, страсти - абсолютно безжизненными.

Но не к тому ли самому приводит нас и современная психология эмоций? С одной стороны, теория врожденных эмоций, существовавших еще до нашего рождения, коренящихся в животной природе человека, архаических, рудиментарных, случайных, абсолютно бессмысленных и ненужных органических чувствований. С другой -теория независимых эмоций - этих безжизненных галлюцинаций духа. Прав М. Принц, когда говорит, что современная психология стоит перед дилеммой: или пробиться к какому-нибудь пониманию, хоть самому отдаленному и смутному, единства эмоционального сознания и жизни, или принять альтернативную гипотезу дуализма и параллелизма, т.е. эпифеноменализма и человеческого автоматизма (М. Prince, 1928, р.167). Современная психология, как буриданов осел, стоит между этими гипотезами, не в силах выбрать одну из них, не в силах решить самый основной вопрос, проблему проблем, которую Мак-Дауголл формулирует в двух словах: человек или автомат.

Вся современная психология эмоций, без преувеличения ровно в такой же мере, как и карте зианская, есть или психология страстей бездушного автомата, или психология независимых эмоций безжизненных духов. Вся современная психология эмоций поэтому может быть признана всем чем угодно, но только не психологией человека. То, что произошло в современной психологии эмоций, может быть лучше всего выражено безнадежным возгласом одного из героев чеховской драмы -дряхлого старика, оставленного в покинутом доме, в котором заколачивают окна: «Человека забыли!» 109 Пафос абсолютной бессмысленности органических чувствований и абсолютной безжизненности независимых галлюцинаторных эмоций может питать только психологию бездушных автоматов или психологию того чисто рассудочного человека, который составлял идеал Канта и приход которого предсказывал на основании своей теории Ланге, психологию тех чистых духов, которые осуждены на бесстрастное интеллектуальное бытие, казавшееся, по словам Джемса, идеалом древним мудрецам.

Смерть есть последнее слово всей современной психологии эмоций, которая вслед за Декартом с самого начала полагает душу вне жизни. Остается только покрепче заколотить окна в пустом и оставленном доме, в котором, по утверждению всех действительных знатоков человеческого духа, всегда шумела живая и страстная жизнь и который сейчас является только последним обиталищем забытого человека.

Но в этом заключительном акте драмы, при зрелище такого безнадежного финала классической психологии эмоций, нас охватывает чувство удивления, с которого, по утверждению Аристотеля, а вслед за ним и Декарта, начинается философия. Это чувство удивления, чреватого философским размышлением, запечатлел один из русских поэтов. Он увидел прокаженного, евшего зерна спелой белены, отравлявшегося их ядом и испытывавшего то состояние высшего блаженства, которое Миньяр наблюдал у идиотов, у больных, страдающих слабоумием, кахексией и деменцией, у паралитиков и юродивых в состояниях полного психического и морального упадка. Если судьба высшей радости быть уделом идиотов и юродивых, то невольно возникает мысль о полной бессмысленности человеческих страстей, а вместе с ними и всей жизни сознания.